Мир мог быть другим. Уильям Буллит в попытках изменить ХХ век

Мир мог быть другим. Уильям Буллит в попытках изменить ХХ век

Аннотация

    Уильям Буллит был послом Соединенных Штатов в Советском Союзе и Франции. А еще подлинным космополитом, автором двух романов, знатоком американской политики, российской истории и французского высшего света. Друг Фрейда, Буллит написал вместе с ним сенсационную биографию президента Вильсона. Как дипломат Буллит вел переговоры с Лениным и Сталиным, Черчиллем и Герингом. Его план расчленения России принял Ленин, но не одобрил Вильсон. Его план строительства американского посольства на Воробьевых горах сначала поддержал, а потом закрыл Сталин. Все же Буллит сумел освоить Спасо-Хаус и устроить там прием, описанный Булгаковым как бал у Сатаны; Воланд в «Мастере и Маргарите» написан как благодарный портрет Буллита. Первый американский посол в советской Москве крутил романы с балеринами Большого театра и учил конному поло красных кавалеристов, а веселая русская жизнь разрушила его помолвку с личной секретаршей Рузвельта. Он окончил войну майором французской армии, а его ученики возглавили американскую дипломатию в годы холодной войны. Книга основана на архивных документах из личного фонда Буллита в Йейльском университете, многие из которых впервые используются в литературе.

Оглавление

Александр Эткинд Мир мог быть другим. Уильям Буллит в попытках изменить ХХ век

    В оформлении использована фотография
    Уильям Буллит – Посол США во Франции (журнал «Life»)
    © Александр Эткинд, 2015
    © «Время», 2015

Введение

    Это книга о человеке, который понимал, как устроен мир и куда он движется через ХХ век. Надеясь спасти мир, он пытался передать свое знание самым могущественным людям его времени. Но те ценили в нем качества светского человека, а не пророка. Когда он настаивал на своем, карьера его обрывалась. Так происходило не раз, и обычно он оказывался прав, но это уже оказывалось интересно только историкам, да и им не очень.
    Все же американский журналист, дипломат и писатель Уильям Кристиан Буллит сделал большую карьеру. Он был участником Американской делегации на Парижской мирной конференции (1918), послом Соединенных Штатов в Советском Союзе (1933–1936) и Франции (1936–1940), специальным представителем Президента США на Ближнем Востоке (1940). Он не занял высших постов, на которые рассчитывал, в американском правительстве военного времени, но был счастлив, когда надел военную форму. Только это была не американская форма. В годы Второй мировой войны он стал майором французской армии, и именно это считал вершиной своей карьеры.
    Рано облысевший, тщательно одетый, позировавший с широкой улыбкой, на фотографиях Буллит кажется обычным американцем, олицетворением успеха. Но вице-президент США Генри Уоллес характеризовал его как «необыкновенно притягательную личность». Уоллеса – провинциального политика левых убеждений – поражало, как много Буллит путешествовал по свету, знал толк в изысканных развлечениях, остроумной беседе и всегда «имел огромный запас разных анекдотических историй […] о многих знаменитых людях за границей» [1].
    Сотрудник Буллита в Москве, трезвый дипломат Чарльз Боулен писал о нем как o человеке, способном излучать сияние, причем сияние это он контролировал – мог включать и выключать, когда хотел [2]. Другой бывший сотрудник Буллита, дипломат и историк Джордж Кеннан отмечал его уверенность в себе, необыкновенную быстроту реакции и вместе с тем эгоцентричность и высокомерие. Кеннан суммировал эти качества в понятии «опасной свободы»: то была свобода человека, который «никогда не подчинял свою жизнь потребностям другого человеческого существа» [3]. Для Кеннана Буллит был «кем-то вроде духовного царя Мидаса: все свои золотые качества он превращал в камень, потому что никогда никого не любил так, как любил самого себя». Обязанный Буллиту карьерой, но поссорившийся с ним в конце жизни, Кеннан писал о нем как о блестящем, но несчастном человеке. Великий эгоист, по словам Кеннана, но и великий энтузиаст – отмечал он в Буллите и куда более редкую черту. С неожиданной страстью Кеннан писал, что Буллит «вливал свой энтузиазм слишком быстро, слишком избыточно и нетерпеливо в сосуды слишком узкие, чтобы принять его энергию». В итоге Буллит оказался человеком, не вполне востребованным своим временем: он «давал жизни больше, чем та была готова от него взять», и «заслужил от своей страны больше, чем получил» [4]. Еще он обладал редким для его круга качеством: был совершенно чужд снобизма. «Он чувствовал презрение к своему классу, которое мог испытывать только тот, кто ясно сознавал принадлежность к нему и потому был свободен от зависти или чувства неполноценности», писал о нем Кеннан [5].
    Человек больших амбиций, громких скандалов и горьких разочарований, Билл – как называли его и друзья, и враги – прожил большую часть жизни частным лицом. Критический анализ настоящего и горькие предсказания будущего он чаще излагал публичным языком свободного интеллектуала, чем придворным словом высокого чиновника. Дважды разведенный холостяк, он культивировал очень личные отношения со знаменитостями от Ленина до Рузвельта и от Фрейда до Булгакова. Просвещенный либерал, а в конце жизни консерватор, он увлекался левыми идеями, столь важными для его времени, и страстно преодолевал их соблазны. Самый космополитичный из американских политиков ХХ века, он необычно хорошо говорил на европейских языках, путешествовал по Азии и подолгу жил в Европе. При этом он был искренним патриотом Америки, который верил в превосходство ее ценностей и в то, что со временем весь мир последует ее примеру. Человек мира, обожавший Францию, не любивший Англию и раньше других понявший значение Китая, он всю жизнь занимался Россией. Практиковавший реальную политику, он часто писал об упущенных возможностях, которые могли бы изменить мир, каким он его знал и который нравился ему все меньше.
    Революционные идеи никогда не были близки Буллиту, но во время Первой мировой войны он понял, что крах старых режимов в Европе неминуем. Пережив два периода бурной активности при двух демократических администрациях, Вильсона и Рузвельта, Буллит каждый раз оказывался левее своих высоких начальников. Давно замечено, что закончив войну, победители подражают побежденным. После Первой мировой войны в Америке развивалось социалистическое движение, которое пришло туда из проигравших войну стран Центральной Европы. Буллит был ранним сторонником этого движения; Лев Троцкий называл таких людей попутчиками, и с его легкой руки аналогичное понятие (fellow-traveller) вошло в американскую политическую речь. Как и многие американцы, Буллит сочувствовал русской революции; чтобы разочароваться в этом «провалившемся боге», Буллиту понадобился личный опыт жизни в Москве, какого не было тогда у множества западных «попутчиков». Личное знакомство с практикой социалистического строительства превратило его в консерватора, сторонника ядерного сдерживания и ястреба Холодной войны. Эта история очарования социалистической теорией, а потом мучительных сравнений ее с реальностью советской жизни – один из центральных, типических сюжетов ХХ века.
    Самым необычным способом Буллит соединил два великих идейных наследства, американский либерализм с европейским космополитизмом. И еще в нем была особенная тайна, энергия, чертовщина. В отличие от того, что обычно думают о либералах, он совсем не был склонен к компромиссам. Обладавший редким даром дружбы, он бывал нетерпим к окружающим и умел расставаться с людьми, даже когда от них зависел. В конце концов он оказался правее либерального мейнстрима и кончил свою карьеру в горьком одиночестве. И, конечно, он всегда был предметом светских сплетен и политических слухов. Брат Буллита писал, что Билл был, «конечно, спорной личностью»: o нем говорили «то как о большевике, то как о фашисте», то как о поджигателе войны, то наоборот, как о слишком гибком политике, готовом на уступки [6]. На деле, вспоминал брат, «Биллу было присуще уважение к правам человека, а также сильное отвращение к косности господствующего класса».
    Войны ведут солдаты, но заканчивают их люди в штатском, которые за столом переговоров увенчивают или, наоборот, зачеркивают работу военных. Историку интересны те и другие, но героизм личного действия – кульминацию почти любой биографии – легче разглядеть в пыли сражений, чем в роскоши залов заседаний. Буллит знал толк и в роскоши; но где бы ни застал его ХХ век, он мыслью и словом опережал своих высокопоставленных друзей, и этого они не прощали. Все же Буллиту удалось повлиять на ключевые решения, принятые американской администрацией между двумя мировыми войнами. Роль его учеников и не всегда верных ему последователей была определяющей в начале следующей, предсказанной им Холодной войны. Он умер в любимом им Париже, но похоронен в родной ему Филадельфии. Так и после смерти проявилась его особенная способность сочетать космополитизм с патриотизмом.

Глава 1
Мир до войны

    Родившийся в 1891 году, Буллит принадлежал к филадельфийской семье из тех, которые в Америке называют аристократическими: его предки по отцу были гугенотами, по матери евреями, но и те и другие оказались среди ранних поселенцев на Восточном берегу. Предок Билла со стороны отца, Жозеф Буле, прибыл в Мэриленд из Франции в 1685 году; он англизировал свое имя, и так появилась фамилия Буллит. Через несколько поколений его потомок, дед Билла, написал городской устав Филадельфии. Предок со стороны матери, берлинский еврей Джонатан Хорвитц, прибыв в Америку около 1710 года, крестился в епископальной церкви, закончил университет Пенсильвании и стал врачом; его потомки тоже становились врачами. Отец Буллита, потомок гугенотов, занимался обычным для филадельфийской элиты бизнесом: поставлял уголь пенсильванских шахт военному флоту и трансатлантическим пароходным компаниям. Семейные традиции смешивались, и мать Билла говорила с сыновьями по-французски. Летом они плавали в Европу; тогда юный Буллит узнал, «как выглядят и как пахнут разные народы и страны. Мне нравились все европейские государства, но я считал их ниже Соединенных Штатов. Чем больше я путешествовал за границей, тем больше я становился неисправимым американцем». Любимое его развлечение в детстве тоже было самым американским: стрелять уток с отцом; потом отец стал учить его боксу. В доме были верховые лошади и рысаки.
    Боготворимый отец умер рано, а отношения с матерью десятилетиями оставались очень близкими; когда взрослый Буллит бывал в Америке, она часто и подолгу гостила у него. «Она не хотела быть никем, кроме хорошей жены и хорошей матери», с гордостью писал Буллит, всю жизнь придерживавшийся самых традиционных представлений о женщинах. В старости он писал, что не мог представить себе лучших родителей и более счастливого детства.
    Семья была религиозной и передала ему свою веру; передался ему и искренний патриотизм этих нетитулованных аристократов, которым было за что любить свою страну. В незаконченных воспоминаниях Буллит рассказывал, как в Филадельфии гулял с отцом перед зданием, где была подписана декларация Независимости. Отец снимал шляпу перед колоколом Свободы и рассказывал сыну, как здесь гуляли когда-то Вашингтон и Джефферсон. Как писал Буллит, «отец заставил меня почувствовать, что моя страна это моя страна в том же смысле, в каком моя рука это моя рука. Я часть моей страны, и страна часть меня. Я отвечаю за ее безопасность и за то, что она делает». Сорок лет спустя, добавлял Буллит, он что-то подобное сказал Рузвельту, а тот ответил: «Но ведь эта страна и моя тоже». И оба хохотали [7].
    Билл получил юридическое образование в Йейле, питомнике политической и финансовой элиты. Он избежал членства в знаменитом мужском клубе «Череп и кости», но стал президентом Драматического клуба Йейла. Он и сам играл на сцене, причем непростые роли. Четвертого июня 1910 года «Нью-Йорк Таймс» сообщала, что Драматическая ассоциация Йейла показала спектакль в бальной зале «Уолдорф-Астории»; особым успехом у зрителей пользовался Уильям Буллит, исполнявший женскую роль. В воспоминаниях Буллит подробно рассказывает о социальной стороне университетской жизни и почти не упоминает ее академическую сторону. Его интересовали европейские языки; лето 1909-го он провел в Мюнхене, изучая немецкий. В отличие от сокурсников, финансами он не увлекался. «Я совсем не был пуританином и потому не рассматривал деньги как что-то важное; из-за этого я искренне презирал то, чему меня учили».
    Больше всего ему запомнились курс английской поэзии, который читал молодой Чонси Тинкер, ставший потом знаменитым специалистом по Босуэллу; курс социологии Альберта Келлера, этнографа, исследовавшего «социальную эволюцию» в колониях (в Йейле социологию начали читать раньше, чем где-либо в англоязычном мире); и курс психологии, его читал Росуэлл Анджиер, слушавший лекции Фрейда в Университете Кларка в Массачусетсе (1909). От Анджиера Буллит впервые узнал о психоанализе, и это заинтересовало его настолько, что он собирался стать психологом, а потом подружился с Фрейдом. Европейскую историю ему преподавал молодой Чарльз Сеймур, который впоследствии вместе с Буллитом примет участие в Парижской мирной конференции, издаст бумаги полковника Хауса и станет президентом Йейльского университета (1937–1951). Закончив Йейль в 1913-м, Билл поступил в гарвардскую Школу права и поучился еще год, но магистратуру не окончил. Атмосфера там показалась ему «циничной»; когда профессорам задавали вопросы о справедливости, те советовали обратиться в соседнюю Школу теологии. Как и его герой тех лет, профессор политической истории Вудро Вильсон, ставший президентом Принстона, а затем и президентом США, Буллит не доверял юристам, предпочитая им интеллектуалов другого, менее циничного склада.
    В студенческие годы у Буллита начались проблемы со здоровьем, которые знаменитый английский доктор неверно диагностировал как аппендицит. После операции образовывались спайки, которые приходилось периодически удалять, и так продолжалось до 1920-го, когда здоровье вернулось к молодому Буллиту. В связи с этими спайками и операциями он избежал участия в европейской войне, о чем потом жалел.
    В марте 1914 года умер его отец, а мать предприняла большое европейское путешествие, чтобы справиться с горем; доктора советовали ей съездить в места, в которых она не бывала с мужем. Так, сопровождая мать в ее траурном путешествии, Билл впервые попал в Россию. Они оказались в Москве 28 июля, когда Австро-Венгрия объявила войну Сербии и началось то, что войдет в историю как Первая мировая война. Остановившись в Национале, они слышали, как толпа, выходя с Красной площади на Тверскую, скандировала: «Война! Долой Австрию! Да здравствует Сербия!». То был, писал потом Буллит, колокольный звон по мирному времени, в котором прошла его юность. Они уехали домой, успев сесть на последний поезд в Берлин.
    Считалось, что филадельфийские Буллиты были богаты; о них даже писали как об одной из самых богатых американских семей. Брат Билла, Орвилл Буллит рассказывал, чтo наследство принесло каждому из них по 6 000 долларов годовой ренты. Это было неплохо для времен, когда заработок начинающего журналиста в Филадельфии составлял сто долларов в месяц; но это не было богатством. К деньгам Билл относился скорее как европейский аристократ: о заработке не думал, инвестициями не занимался, публично сорил деньгами, давая приемы, а в общем жил, по представлениям брата, скромно. Eго финансовые дела всегда были тайной, и его друзья нередко обсуждали их за его спиной. Даже его вторая жена, Луиза Брайант, писала о его богатстве, оговаривая при этом, что не знает его размеров и источников. На деле, Билл и Орвилл унаследовали от деда и потом отца довольно скромные суммы. Билл не хотел заниматься денежными делами, и Орвилл управлял его наследством в его интересах. Сорить же деньгами он любил, и Орвилл пытался его сдерживать, обычно без успеха. Очевидно, Билл зависел от работы и зарплаты, которая в его журналистские годы не была значительной. Его богатство стало ролью, которую успешно играл этот человек, и мифом, который он создавал. Хотя он любил тратить деньги, он всю жизнь работал, а если не работал, то уходил в тень, жил скромно и, кажется, умел этим гордиться.
    Начав профессиональную жизнь с журналистики, Буллит выработал быструю, очень американскую манеру письма, характеризующуюся в его случае цепкостью к деталям, опасной склонностью к резким, оценочным суждениям о настоящем, а еще необычной любовью к рассуждениям о будущем. К своим текстам он всю жизнь относился профессионально: тщательно редактировал их, аккуратно хранил рукописи в разных вариантах, собирал рецензии и вырезки. Сам он опубликовал один роман: «Это не сделано», но еще один вполне законченный роман и несколько пьес остались неопубликованными. К его произведениям относились по-разному: oдни видели в его книгах, статьях или письмах проницательный политический анализ, другие искали в них пророчества о будущем, третьи замечали в них паникерство, сплетни, разжигание конфликтов и не любили их за это.
    Первую работу он нашел в Филадельфии, в солидной городской газете «Public Ledger», и уже через год стал там заместителем главного редактора. В этом успехе наверняка сыграли роль семейные связи, позднее описанные им в романе «Это не сделано»: там всемогущий родственник, владелец пенсильванских шахт и главный акционер городской газеты устраивает в газету молодого журналиста и сам же увольняет его годы спустя, когда редактор перестает слушать хозяина.
    В качестве корреспондента филадельфийской газеты Буллит принял участие в знаменитом плавании в Европу Генри Форда, чудаковатого миллионера с необычными идеями о переустройстве мира. Арендовав океанский лайнер и назвав его «Кораблем мира», Форд поплыл в Европу посредничать между воюющими странами, набрав себе в помощь толпу интеллектуалов. Перед отплытием он встретился с президентом Вильсоном, который поддержал его безоговорочный пацифизм. Но когда фордовский корабль мира оказался уже посреди океана, Вильсон призвал Америку усилить военные приготовления. Тем временем Форд, обещавший «вытащить парней из окопов» средствами публичной дипломатии, рассылал с корабля телеграммы на многих языках, в которых призывал солдат воюющих сторон к всеобщей стачке, назначенной на приближавшееся Рождество 1915 года.
    Буллит хорошо проводил время и почти ежедневно по телеграфу слал с судна в океане фельетоны, которые газеты печатали на первых страницах. За тринадцать дней плавания на «корабле мира» установилась атмосфера, которую участники сравнивали с бродячим цирком. В одном из ироничных репортажей с фордовского корабля Буллит рассказывал, как перед отправлением Форд предлагал Эдисону миллион долларов, если он примет участие в плавании, а тот все равно отказался. Но тут была известная красавица Инез Милхолланд, ставшая потом воинствующей феминисткой.
    Активисты не могли договориться ни о войне, ни о мире, ни даже об общих текстах. Обиженный на всех Форд почти не выходил из каюты. Журналисты организовали на борту «Клуб викингов» (корабль плыл в Норвегию) и, развлекаясь за счет Форда, высмеивали его начинание. Буллит писал, к примеру, о надеждах Форда на то, что рыдания и поцелуи «пилигримов» с его корабля убедят немцев уйти из Бельгии. Прибыв в Осло, «Корабль мира» бесславно закончил свою миссию; пресса назвала его «Кораблем дураков» [8].
    В феврале 1916 года Буллит вернулся в Штаты и сразу сыграл свадьбу. Его женой стала Эрнеста Дринкер, тоже из старого филадельфийского рода: ее предки, квакеры, были одной из первых семей в колонии Уильяма Пенна. Дочка президента солидного университета Лехай, известная в городе красавица и сравнительно образованная дама, она училась социологии и экономике в Сорбонне и в Радклиффе, женском колледже Гарварда, хотя и не закончила их. Говорили, что до того, как принять предложение Буллита, она отвергла пятьдесят других предложений, а потом перестала считать [9]. На медовый месяц новобрачные отплыли в воюющую, разоренную Европу: это было вполне в духе Буллита. С собой они взяли недавно обретенные паспорта; страны, воевавшие в Европе, сделали их обязательными для иностранцев в 1914 году, а в Америке паспорта для приезжих введут только во время Второй мировой войны, с 1941 года. Еще они захватили с собой 89 рекомендательных писем.
    В конце мая 1916-го они прибыли в Берлин, где Буллит брал интервью у дипломатов и военных; потом они съездили в оккупированную Бельгию, а затем в союзную с Германией Австро-Венгрию. Члены берлинского кабинета охотно давали интервью редкому американскому корреспонденту. Америка еще не участвовала в войне, но война подводных лодок в Атлантике шла полным ходом. На немецкие атаки британских судов, с которыми гибли и американские граждане, администрация Вильсона отвечала все более гневной риторикой, за которой стояла подготовка к войне. Имперское правительство в Берлине и боялось вступления Америки в войну, и провоцировало его, пытаясь остановить британские конвои.
    Много путешествуя, Буллит не вел дневников и не публиковал путевые записки; интересно, что обе его жены делали это с большой охотой. Эрнеста Дринкер написала о совместных с Биллом приключениях в Центральной Европе свежую, интересную книгу. Основанная на дневнике, который Эрнеста вела во время путешествия, ее книга 1917 года документирует не только сложное положение Германии и Австро-Венгрии, но и отличную литературную подготовку избранных американок высшего класса. В предисловии Эрнеста рассказывает о своей прапрабабушке и о том, как та вела дневник во время Американской революции и как любили в семье его читать. Публикуя свой дневник «для собственных праправнучек», Эрнеста более всего интересовалась «женским вопросом». В военных условиях женская занятость в Германии многократно возросла, и это поразило молодую американку. Женщины работали на заводах и шахтах, куда их раньше не допускали. Интервьюируя лидеров женского движения в Берлине, Эрнеста пыталась понять, как массовая занятость меняет положение женщин в семье и обществе. Делая ту же работу, женщины зарабатывали меньше мужчин, сообщает Дринкер; впрочем, все работницы были новичками, так что это, возможно, справедливо, добавляет она. В Германии были уже введены декретные отпуска, вместе с тем женщины не имели права голоса. Правительство субсидировало бесплатные родильные дома и детские сады; существовала огромная сеть дешевых столовых для бедных. Школы были раздельными, но в связи с войной женщины получили право преподавать в мужских гимназиях. Для американцев все эти формы социального государства были неслыханным открытием, олицетворявшим саму современность. Они отмечали как положительное явление то, что государство, даже ведя войну, оказывает помощь детям, женщинам, бедным, развиваясь без внутриполитического конфликта – революции, сохраняя при этом привилегии прусской аристократии. Позже Буллит сравнит свои немецкие впечатления 1916 года с разорением, которое он увидит в воевавшей Франции, и с революцией в России; эти наблюдения наверняка оказались важными для будущего сторонника Нового курса.
    В 1916 и 1917 годах «Philadelphia Ledger» регулярно печатала большие, на разворот, статьи Буллита, которые он присылал из Германии: об отношении берлинцев к американцам, об атмосфере в столице, карточках на еду и системе социальной помощи; о вероятном вступлении Голландии в войну, о ее армии и о возможности использовать каналы и насыпи для обороны; о том, что кайзер в декабре 1917-го намерен приплыть в Америку на мирную конференцию; о состоянии германской экономики, о берлинской бирже, банках и банкирах; и наконец, о восточном фронте, который Буллит повидал с запада, из Германии. В сентябре 1916 года армейская машина доставила его из Берлина на 500 миль к востоку, к Ковно; здесь, среди разоренных еврейских местечек, шли бои с российской армией. Он разговаривал там с офицерами, слышал падающие снаряды, видел кавалерийский парад прусских гусар и с аэроплана обозревал линии русских окопов. Их самолет обстреляли, что стало для Билла первым военным опытом; в общем, он «отлично провел время», записывала с его слов Эрнеста. Немцы были невысокого мнения о российской дисциплине, но фронт здесь долго уже стоял на месте. Филадельфийская газета печатала репортажи Буллита в том виде, как они дошли, пройдя немецкую цензуру; там, где цензор вычеркивал слова и пассажи, стояли звездочки, хорошо заметные читателям газеты.
    В Берлине Буллит провел много часов в разговорах с Вальтером Ратенау, крупным промышленником, который станет министром иностранных дел Веймарской Германии и будет убит на этом посту в 1922 году. В своем интервью Ратенау верно предсказывал, что война закончится через два года, в 1918-м, но не предвидел революции в России. Он не надеялся на территориальные приобретения в Европе, но рассчитывал, что Германии отойдет часть бельгийских колоний в Африке. В правительстве он с начала войны отвечал за распределение естественных ресурсов – угля, руды, нефти; британская блокада на морях отрезала Германию от многих поставщиков. Ратенау впервые ввел статистический учет и планирование ресурсов, запретив использовать их для невоенных целей.
    Буллит предсказал, что русское наступление захлебнется, что и случилось. Интервьюируя одного из высших руководителей Германской империи (Эрнеста не сообщает его имени), Буллит спросил его, готов ли был бы он в обмен на сепаратный мир с Россией отдать ей Константинополь. «Да», – ответил тот. «Но турки вряд ли согласятся с этим планом», – резонно возразил Буллит. «Ничего страшного, – сказал германский собеседник. – Стоит нам опубликовать полную информацию об армянской резне, и немецкое общественное мнение будет так настроено против турок, что мы сможем выйти из союза с ними».
    Эрнеста писала: «Быть военным корреспондентом довольно приятное занятие. Ты ведешь шикарную жизнь, как гость правительства; ты ужинаешь и выпиваешь с генералами… Для тебя устраивают парады и кавалерийские маневры… Одно плохо: если ты написал для своей газеты о войне что-то интересное и необычное, цензура не даст это напечатать». Видимо, она имела в виду германскую цензуру, с которой аккредитованные корреспонденты должны были согласовывать репортажи. Собственную книгу Эрнеста с гордостью назвала «Неподцензурным дневником». В общем, молодоженам скорее нравились немцы; впрочем, они старались трезво смотреть на вероятного противника: «Билли сказал мне, что немцы самые нравственные люди в мире, когда имеют дело с немцами, и самые безнравственные, если они имеют дело со всем остальным миром».
    Эта пара любила поговорить и о «жалком невежестве наших собственных конгрессменов», шокируя их немецких друзей. Америка сохраняла нейтралитет, а манеры высших классов в Европе – и в Германии, и среди ее врагов – восхищали молодых американцев так же, как истощенных войной европейцев восхищало американское богатство. Обе стороны были очарованы друг другом. Редкое для американца пребывание в военном Берлине дало Буллиту объемное видение Европы, которого были лишены его друзья и читатели, зависевшие от своих британских и французских контактов. Возможно, именно в это время в столице воюющего и потенциально враждебного государства Буллит впервые ощутил себя членом общеевропейской элиты – ее посторонним, но желанным советником, посредником между ее конфликтующими частями, пророком ее несчастий [10].
    В отличие от Второй, Первая мировая война не была войной идеологий. Ее сутью являлась борьба за природные ресурсы – уголь, руду, продовольствие, каучук. На деле, по крайней мере, двум участницам войны – России и Америке – их хватало; но Россия сражалась за доступ к средиземноморским проливам, видя во владении Константинополем цель русской истории, а Америка настаивала на праве контролировать Западное полушарие, хотя на него мало кто покушался. Остальные видели источник необходимых ресурсов в африканских, южноамериканских, европейских колониях и за них-то и воевали. Американские либералы, однако, не любили колониализм европейского стиля и с основанием считали, что он ведет к войнам и разорению. Америка сама когда-то была европейской колонией, и героическая борьба с заморской метрополией стала ее великим прошлым. К власти в это время – через полвека после Гражданской войны – как раз пришли южане: Вудро Вильсон и его ближайший советник Эдвард Хаус были выходцами с американского Юга. Вильсон и Хаус видели в Гражданской войне империалистические притязания Севера, нуждавшегося в Юге как в сырьевой колонии, и нечто подобное они нашли в развивавшемся европейском конфликте. Они не возлагали вину за войну на Германию; та была не более виновна в развязывании империалистической войны, чем Британия. В этом кругу либеральных пост-имперских политиков зародилась идея национального самоопределения как универсального решения европейских проблем; с этой идеей Америка вступила в войну после того, как Германия потопила несколько американских судов и в феврале 1917-го отказалась ограничивать атаки своих подводных лодок. К тому же Германия попыталась втянуть в войну Мексику, что по мнению Америки распространяло на Новый свет империализм европейского стиля.
    Объявленное в апреле 1917-го вступление США в мировую войну было связано и с революцией в России. Общественное мнение, с которым Вильсон пока еще считался, понимало войну как генеральное сражение между современными демократиями и старыми монархическими режимами. Такому пониманию мешал неуклюжий союз между демократическими государствами Западной Европы и царской Россией. Написанный в 1925-м роман Буллита «Это не сделано» сохранил память о спорах 1916 года. Главный герой, журналист филадельфийской газеты спорит с сестрой:
    – Вильсон выпустил очередную ноту и я собираюсь написать о ней для утреннего выпуска…
    – Что он там сказал?
    – Ну она начинается примерно так: «Слова, слова, слова». Мы уже этим объелись.
    – Может, этого и правда достаточно? – Элеонора рассмеялась. – Ты же не хочешь, чтоб мы на самом деле ввязались в эту войну?
    – Я очень хочу. Слушай, если мы не вступим в войну, союзники проиграют. Потом настанет наша очередь.
    – Чепуха!
    – Нет, правда. Это наша борьба. Они сражаются за наши представления о цивилизации.
    – Особенно этот истовый республиканец, царь [11].
    В романе сын главного героя еще до объявления Америкой войны сражается в британских войсках, что отчасти объясняет настроения отца. Но скоро после этого разговора сына убьют под Амьеном, а в далекой России случится Февральская революция. После нее даже консервативно настроенный госсекретарь Роберт Лансинг полагал, что Россия стала «подходящим партнером» и США могут теперь присоединиться к «содружеству демократических наций» [12]. Поддерживая Временное правительство России, в августе 1917-го Вильсон призвал к революции в Германии, которую он представлял по образцу российского Февраля. Когда же в России случилась большевистская революция, администрация Вильсона увидела в ней, наоборот, стратегический успех противника, добивавшегося сепаратного мира с Россией. Поэтому Вильсон продолжал признавать свергнутое правительство Керенского и отказался от отношений с новым режимом.
    Выйдя из войны в ноябре 1917-го, большевики обнародовали секретные соглашения, согласно которым Россия после победы получила бы Константинополь, и другие члены коалиции тоже делили бы наследство трех проигравших империй. Вильсон долгое время предпочитал игнорировать эти соглашения, будто их и не было. Со своей стороны, консервативные сторонники Антанты опубликовали документы, свидетельствовавшие о том, что большевики сделали революцию на немецкие деньги. Буллит не верил этим документам, а следовавший за ним Кеннан подробно аргументировал, как они были сфабрикованы. Но Вильсон, кажется, верил им, и им верили его партнеры по Парижским переговорам; выгодный Германии Брестский мир показал им справедливость этих подозрений. Поэтому большевиков рассматривали как агентов и союзников германского правительства. Их не пригласили на переговоры в Париж, решавшие судьбы Европы и России.
    Позднее, когда Буллит работал вместе с Фрейдом над биографией Вильсона, он утверждал, что империалистические цели британцев (устранение Германии из экономической конкуренции, уничтожение ее военного флота, аннексия германских колоний), а также военные цели Франции (возврат Эльзаса) и России (захват Константинополя) не соответствовали интересам Соединенных Штатов. Пока сыновья Фрейда участвовали в войне, сражаясь за Австро-Венгрию, Буллит писал сочувственные репортажи о социалистических реформах в военной Германии. Теперь Фрейд и Буллит соглашались между собой, обвиняя Вильсона в несправедливом исходе Парижских переговоров, подготовившем почву для прихода реваншистов к власти в Германии. Более того, они осуждали и само вступление Америки в Первую мировую войну, объясняя его личными фантазиями Вильсона [13]. Обсуждая свою книгу после прихода нацистов к власти и возлагая ответственность за это на Версальский мир, они теперь сожалели о поражении Германии в Первой мировой войне. Если бы Америка не вступила в ту войну, всем державам Антанты пришлось бы подписать что-то вроде своего Брестского мира.

Глава 2
Полковник Хаус

    В феврале 1917 года Буллит взял интервью, определившее его карьеру. На нескольких страницах «Philadelphia Ledger» Буллит подробно рассказывал об эволюции международных проектов Эдварда Хауса, ближайшего советника президента Вильсона и стратега американской администрации предвоенных лет. Обычно его называли «полковник Хаус», хотя военного опыта он не имел, а был выпускником Корнелла, владельцем хлопковых плантаций в Техасе и еще писателем, выпустившим в 1912 году фантастический роман «Филипп Дрю, администратор».
    Призрак, который бродит по либеральной Европе, писал Буллит в своей статье со слов Хауса, – это страх, что война окончится союзом между Германией, Японией и Россией. Этот призрак нового тройственного союза является не просто кошмарной фантазией; по словам Хауса, которые он разрешил теперь предать гласности, то был предмет непрерывного обсуждения во всех европейских Министерствах иностранных дел. Союзники удерживали революционную Россию в войне, обещая ей Константинополь; а если, спрашивал Буллит, взять и потом отдать Константинополь у них не получится? Тогда послевоенный союз России и Германии станет неизбежен, рассуждал Хаус, предсказывая Брестский мир. К этой «лиге недовольных» присоединится Япония, говорил он, предсказывая Пирл-Харбор. Новый союз будет направлен против Великобритании, Франции и США, и это противостояние определит ход столетия, которое, как считал Буллит, станет самым кровавым в истории человечества.
    Хаус вспоминал, как он от имени администрации Вильсона пытался остановить европейскую войну, ведя переговоры с враждующими сторонами о пакте, обеспечивающем свободу морской торговли. Но гибель парохода «Лузитания», торпедированного немецкой подлодкой в мае 1915-го, остановила американское посредничество. Опубликованная накануне русской революции и незадолго до вступления США в войну, эта статья-интервью обнародовала несбывшиеся планы Хауса и его непрекращающиеся страхи. В призрачной «Лиге недовольных», описанной со слов Хауса, содержался важный подспудный мотив, толкавший Америку в войну. Она вступала в войну и для того, чтобы предотвратить союз между Германией, Россией и Японией.
    Оценив молодого журналиста с его редким для американца знанием европейских языков и политики, Хаус ввел Буллита в американскую делегацию, отправлявшуюся на переговоры в Париж. По рекомендации Хауса, Буллит был принят на работу в Госдепартамент в январе 1918-го в подчинение госсекретаря Лансинга с окладом 1800 долларов в год. Располагая редким знанием Германии и проявляя особый интерес к России, Буллит искренне пытался принести пользу делу мира. Для начинающего журналиста 27 лет это стало многообещающим назначением. При его многоязычном шарме и искреннем интересе к международным делам новая позиция обещала быструю карьеру. Он вполне разделял интернационалистские, леволиберальные идеи старших членов американской делегации, и прежде всего своего реального начальника «полковника» Хауса.
    Хаус оставался идейным вдохновителем и спонсором Прогрессивного движения и долго поддерживал Буллита; пятнадцать лет спустя Хаус познакомит его с Рузвельтом. Человек очень влиятельный и сдержанный, скорее дипломат, чем политик, Хаус не оставил идеологических текстов, по которым можно судить о его взглядах. Его огромный дневник, изданный с уважением, подобающим этому человеку, полон сведений о его тактических начинаниях; о стратегических целях лучше судить по роману «Филипп Дрю, администратор».
    Роман-утопия 1912 года рассказывает о будущем, предсказывая новую Гражданскую войну в Америке. Действие происходит в 1920-м. Герой романа Филипп Дрю наделен сверхчеловеческими способностями, которые применяет в самой значимой для автора области – политическом действии. Выпускник военной академии, Дрю возглавляет бунт против коррумпированного президента, создавшего финансовую пирамиду и обездолившего средний класс. В пока еще свободную американскую печать попадают результаты прослушек, которые сам же президент и организовал, пользуясь новой техникой, и это становится последней каплей, разжегшей восстание. В первом же сражении Филипп Дрю одерживает решающую победу над президентскими войсками, занимает Вашингтон, приостанавливает Конституцию и объявляет себя Администратором.
    Методы правления героя романа соответствуют социалистическим идеям автора: он вводит прогрессивный налог, доходящий до 70 % для богатых, и перераспределяет средства в пользу неимущих, надеясь этим ликвидировать безработицу; законодательно ограничивает рабочий день и рабочую неделю; требует доли трудящихся в прибылях и их участия в правлении корпораций, но лишает их права на забастовку; заменяет систему разделения властей несколькими чрезвычайными комитетами, куда сам назначает людей по критерию «эффективности»; уничтожает самоуправление штатов, находя его неадекватным эпохе телеграфа и паровоза. Одновременно он вводит всеобщее голосование, особо заботясь об избирательных правах женщин; предоставляет пенсии престарелым, субсидии фермерам и наконец, обязательное медицинское страхование для всех работающих; борется с торговым протекционизмом и таможенными тарифами, особо заботясь о свободе морской торговли.
    Во внешней политике Дрю начинает новую войну в Мексике, собираясь распространить свое правление на всю Центральную Америку и втянуть европейские державы, включая Германию, в систему торговых союзов, которые предоставят им доступ к колониальным ресурсам и снимут напряжение, ведущее к войне. Как роман сочинение Хауса не имело успеха; и правда, по сюжету и стилю оно похоже на философские романы прямолинейного XVIII века, как будто автор не читал даже Руссо (хотя он наверняка читал Ницше и Маркса, пусть в пересказах).
    Хаус достиг вершины карьеры к концу Первой мировой войны, а потом прожил долгую жизнь и умер накануне Второй мировой войны. Он, наверно, не раз думал о том, в чем он ошибся в давнем романе и в чем оказался прав. Политическая программа его героя сенсационна; совмещая несовместимое, она поражает читателя ХХI века. Начинания столь прогрессивные, что некоторые из них до сих пор остаются пределом американских мечтаний, сочетаются с мрачным циничным авторитаризмом.
    Изумляет то, что Хаус, который всего пару лет спустя будет следить за течением Мировой войны и потом влиять на ее исход, не предвидел природы этой войны, но судил о ней, как водится, по образцу прошедшей. Он проницательно рассуждал, однако, о другом аспекте войны, который окажется очень важным: о моральной справедливости и стратегической необходимости щедрого обращения с побежденным противником. После своей победы американский Север оставил Юг самой нищей и необразованной частью страны, и это было несправедливо: «Хорошо информированные южане знают, что за поражение их заставили заплатить такой штраф, какой в новые времена никто и никогда не платил». И дальше Хаус рассуждал о контрасте с англо-бурской войной; там «по окончании долгой и кровавой войны Англия предоставила побежденным бурам огромный грант, который помог им восстановить порядок и благополучие в их потрясенной стране». В этом контексте Хаус писал о том, что премьер-министром нового государства с согласия англичан стал генерал проигравшей стороны Луис Бота, а в США после Гражданской войны на президентском посту не было южанина. Вильсон, который стал первым президентом-южанином за полвека, а на момент публикации «Дрю» был губернатором Нью-Джерси и обдумывал свои президентские шансы, должен был внимательно читать эти рассуждения.
    Среди позднейших фигур ХХ века Дрю немало походит на Ленина, но поскольку он не ставит своей задачей ликвидировать капитализм, а скорее подчиняет его своим имперским идеям, приходится вспомнить Муссолини. Но автор никак не осуждал своего героя, и текст начисто лишен иронии; его роман выражает искреннюю неудовлетворенность демократией, столь же искреннее преклонение перед прогрессом и еще наивную веру в сверхчеловека, который и в политике сможет сделать то, чего никогда не удастся простым людям. Отражая американский, чуждый всякой мистики и сугубо политический вариант соединения ницшеанства с социализмом, этот роман невозможно представить себе написанным даже несколькими годами позже, после революции в России или даже после начала войны в Европе. Анализируя отношения Вильсона и Хауса в своей психобиографии Вильсона, Буллит и Фрейд подчеркивали влияние Хауса. Ставший внешнеполитическим советником Вильсона, а потом и фактическим главой его второй кампании в 1916 году, он долгое время, вплоть до Парижских переговоров, не имел соперников по части доступа к президенту. Вильсон слушал советы Хауса и через некоторое время искренне считал их своими собственными суждениями, возвращая их в этом виде Хаусу, а тот принимал и культивировал такие отношения. Некоторые из экономических нововведений Вильсона – самая успешная часть его президентства – повторяли, хоть и в ослабленной форме, идеи Хауса, которые он когда-то приписал Дрю. В своей книге Фрейд и Буллит утверждали значение романа Хауса для политики Вильсона: «Законодательная программа Вильсона, проведенная с 1912 по 1914 годы, в значительной части была программой книги Хауса "Филипп Дрю, администратор"… Эта внутриполитическая программа принесла замечательные результаты, и к весне 1914 года внутренняя программа "Филиппа Дрю" была в основном осуществлена. Международная программа "Филиппа Дрю" оставалась нереализованной… Вильсон не интересовался тогда европейскими делами» [14]. Известно, что роман Хауса читал Вильсон; очевидно, что его читал и продолжал помнить о нем много лет спустя Буллит; мне кажется маловероятным, чтобы его когда-либо читал Фрейд. Однако влияние литературного текста на политические решения не казалось основателю психоанализа чем-то странным или, тем более, невероятным.
    В романе Хауса, когда герой-администратор осуществляет свои планы, он решает уйти со сцены, чтобы не стать пожизненным диктатором. Дрю и здесь все отменно придумал: его с верной подругой на калифорнийском побережье ожидает океанская яхта, которая отвезет их… куда? В этот последний год службы Администратором Дрю изучает «один славянский язык» и даже учит ему свою подругу, которая до поры не понимает смысла этого занятия. Вместе с путешествием через Тихий океан эта деталь намекает на то, что Дрю теперь отправился повторять свои подвиги в России. Пять лет спустя, руководя составлением тезисов «Четырнадцать пунктов», ставших ключевым документом американской программы мира, полковник Хаус вставит в него знаменитое сравнение России с «пробным камнем доброй воли».
    Политическая утопия Хауса отчасти следует за более ранним и куда более успешным романом Эдварда Беллами «Через сто лет» (Looking Backward, 1887); но Хаус был практическим политиком, и его рецепты гораздо конкретнее. Его роман интересно читать, зная лидирующую роль, которую позднее сыграл ее автор в демократических администрациях от Вильсона до Рузвельта. Это роман-памфлет, содержание которого сводится к искреннему неприятию демократической политики, даже страстному разочарованию в ней. Администратор Дрю написан как американский Заратустра, только область его компетенции перенесена из эстетики в политику. За этим стоит мечта о преодолении демократической политики примерно таким же способом, каким Ницше преодолевал природу человека: путем конструирования ирреальной, но желаемой сущности – сверхчеловека, сверхполитики – без рецепта осуществления этой мечты. Сама мечта, однако, была характерна для элитарного круга экспертов, профессоров и джентльменов, из которого демократические администрации черпали внешнеполитические кадры.
    В середине 1930-х годов Джордж Кеннан – протеже и ученик Буллита, который был протеже и учеником Хауса – писал похожий утопический текст об изменении американской конституции с тем, чтобы наделить культурную элиту особыми политическими правами и на этой основе перейти к авторитарному правлению. Проект остался незаконченным; автор, в то время кадровый американский дипломат, не стал его публиковать. Однако его идеи не были секретом от коллег. В 1936 году он писал Буллиту о необходимости создания в США «сильной центральной власти, гораздо более сильной, чем позволяет это нынешняя конституция» [15].
    Вильсон и его окружение переосмыслили германское понятие идеализма, приспособив его к политической жизни Америки. Они верили в превосходство западной цивилизации, в универсальную силу их собственных моральных идеалов и в то, что в ХХ веке прогресс всего человечества повторит демократическое развитие Америки после Гражданской войны. Эти идеи разворачивались в международную политику, которая утверждала новую «прогрессивную» и «идеалистическую» повестку дня: самоопределение народов в Европе, деколонизацию Азии и Африки, строительство демократических государств и включение их в глобальные организации, подчиняющиеся международному праву. Вильсоновские идеалисты не любили европейский империализм и не считали, что Америка конкурирует с Германией, Британией или Россией за создание собственной империи. Но признание ими национализма политической силой и поощрение национального самоопределения сочеталось у них с восприятием американской демократии как всеобщего образца, который подходит к условиям любого национального государства, хотя и допускает декоративные вариации, сочетаясь, к примеру, с монархией на Британских островах. От идеализма Вильсона шел прямой путь к либеральному универсализму американской политики времен Холодной войны и потом к неоконсерватизму начала XXI века; в кабинете Никсона в Белом доме, к примеру, висел портрет Вильсона. Политическому идеализму противостояла другая система рассуждений – политический реализм. Он признавал непримиримость национальных интересов, которые противостояли и противостоят друг другу с позиций силы, и эти противоречия не могут быть разрешены на основе разумного согласия. Неудачи Версальского мира, неспособность Лиги Наций предотвратить Вторую мировую войну, десятилетия силового противостояния сверхдержав определили послевоенные победы политического реализма. Но американские политики и дипломаты не забывали своего идеалистического наследия ни в эпоху Холодной войны, ни после ее завершения.
    Подлинный создатель политического идеализма, Хаус был озабочен и вполне земными делами. Как и многие другие, он был склонен к продвижению в администрацию родственников и друзей, что обычно в политике, но – по контрасту с кристально честным Вильсоном – бросалось в глаза. Коллегию из 150 американских профессоров, которые сформулировали и согласовали «Четырнадцать пунктов», возглавлял родственник Хауса. В американской делегации, отправившейся во Францию вести мирные переговоры, намечался конфликт: Вильсон запретил членам делегации брать с собой жен, но уже на борту парохода «Джордж Вашингтон» ему пришлось встретиться не только с женой Хауса, но и с женой его сына, которого Хаус к тому же навязывал Вильсону в секретари. Потом госсекретарь Лансинг, постоянный оппонент Хауса, обвинял его в создании «секретной организации» внутри администрации Вильсона, которая превратила американскую делегацию на Парижской мирной конференции в закрытый клуб, полный тайн и заговоров [16].
    На деле, однако, президента Вильсона сопровождала огромная делегация, самая большая из национальных делегаций на помпезной Парижской конференции. Она включала, в частности, профессоров-экспертов из созданного Хаусом уникального института, прообраза современных think-tanks («мозговых центров»), который назывался «The Inquiry». Идеи этого института определили центральные из знаменитых «Четырнадцати пунктов» Вильсона, с которыми Америка вступила в войну. Принцип самоопределения наций принадлежал самому Вильсону, но его реализация требовала детального знания Европы, которым в Америке располагали только профессора. Сам профессор, Вильсон понимал это и говорил бывшим коллегам: «Скажите мне, что справедливо, и я буду бороться за это».
    Исполнительным директором «The Inquiry» был еще один молодой и амбициозный журналист-интеллектуал, в будущем критик и соперник Буллита, Уолтер Липпман. Кончивший Гарвард в одном выпуске с Джоном Ридом и знаменитым впоследствии поэтом Т. С. Элиотом, Липпман был создателем гарвардского Социалистического клуба, а потом знаменитого журнала «The New Republic». После Хауса никто не внес большего вклада в формулировку интеллектуальной программы Прогрессивного движения в Америке, чем Липпман. Учившийся в Гарварде у лучших американских философов Уильяма Джемса и Джорджа Сантаяны, Липпман отверг ключевую идею демократической теории, что здравый смысл простого человека ведет к общественному благу, а задача политических институтов состоит в том, чтобы учесть разнообразие голосов простых людей.
    Входя в двадцатый век, Липпман утверждал силу прессы и других институтов, формировавших «здравый смысл простых людей» – школ, университетов, церквей, профсоюзов. В книгах «Введение в политику» (1913), «Ставки дипломатии» (1915) и, наконец, самой важной своей книге «Общественное мнение» (1922) Липпман перевел фокус политической критики с «простого человека» на интеллектуальную элиту и те всё более изощренные механизмы, которыми элита формирует общественное мнение, от которого сама зависит в условиях демократии.
    После многих колебаний Липпман поддержал Вильсона в его выборной кампании 1916 года, на практике осуществляя действия по формированию общественного мнения, которые он критиковал в теоретических книгах. Однако Вильсон не принял его кандидатуру на пост главного цензора и пропагандиста военного времени, отдав новый Комитет публичной информации своему другу и тоже журналисту Джорджу Крилу. Тот создал гигантскую организацию с 37 отделами, сотнями сотрудников и многими тысячами волонтеров (в начале 1917-го в этой структуре работал и Буллит). Липпман принял посильное участие в военных приготовлениях: вместе с молодым Франклином Рузвельтом он организовывал учебные лагеря для военных моряков. Потом, однако, он принял руководство «The Inquiry», что стало, возможно, самой важной идеологической работой военного времени.
    Джон Рид публично обвинил Липпмана в предательстве радикальных идеалов молодости; сам Рид в это время был в Мексике, откуда писал восторженные репортажи о революционных войсках Панчо Виллы, сражавшихся с американскими империалистами. Липпман отвечал ему, что Рид не может быть судьей того, что он называл радикализмом: «Я, – писал Липпман, – начал эту борьбу намного раньше тебя, и закончу ее гораздо позже» [17]. Он оказался прав. Прожив долгую жизнь, он критиковал военную администрацию Рузвельта и потом Холодную войну с левых, хотя далеко уже не радикальных позиций.
    Похоже, что именно в эпоху идеалистического Вильсона подспудно развивалось разочарование демократией, и разделяли это чувство как раз те, кто искренне поддерживал начинания профессора истории, ставшего президентом воюющей Америки. Разочарование принимало разные формы, но все они были связаны с раздражением невозможностью провести внутренние реформы открытым демократическим путем; критикой тех манипуляций электоратом, прессой и рынками, которые в ХХ веке стали необходимой частью исполнительной власти; неверием в то, что демократия – не только в грешной Европе, но и в свежей, могущественной Америке – сможет противостоять новым деспотическим государствам, идеологическим основанием которых стал социализм. С этим чувством, родом меланхолии, были связаны отказ от веры в моральную значимость политического действия, критика человеческой природы и неверие в ее способность к солидарности и самоорганизации. И все же это было новое, специфически американское чувство: не русский нигилизм, коренившийся в неизбывном отчуждении от власти; не германский ресентимент, смыслом которого было признание неодолимой слабости перед лицом врага; и не французский экзистенциализм, дело близкого будущего. Американская мысль искала прагматические, годные к реальному осуществлению пути и методы политической жизни в условиях, когда демократия не работает.
    Уолтер Липпман понял эту ситуацию как задачу новой социальной науки. В демократической политике, рассуждал Липпман, люди реагируют не на факты, а на новости; соответственно, решающую роль играют те многие, кто приносит новости людям – журналисты, редакторы, эксперты. Но в отличие от политической машины с ее партиями, законами, разделением властей, работа информационной машины никак не организована.
    Проведя в 1920 году серьезное исследование того, как «Нью-Йорк Таймс» рассказывала о событиях 1917–1920 годов в России (соавторы проанализировали около четырех тысяч статей на эту тему), Липпман прослеживал волны необоснованного оптимизма, которые сменялись волнами острого разочарования и призывов к вмешательству. Ни те, ни другие, писал Липман, не соответствовали немногим твердо известным событиям, например победе большевиков; такие новости не позволяли прогнозировать события и, соответственно, не помогали принимать политические решения. В целом, освещение русской революции в лучшей американской газете Липпман характеризовал как «катастрофически плохое» [18]. Неверные новости хуже отсутствия новостей, считал он. Пытаясь найти бюрократическое решение этой философской проблемы, он предлагал создать при каждом американском министерстве экспертные советы, которые делились бы знаниями с администрацией и организовали бы потоки информации в своей области. Общим источником таких информационных проблем он считал «неспособность людей, наделенных самоуправлением, выйти за пределы своего случайного опыта и предрассудков», что с его точки зрения возможно только на основе организованного строительства «машины знания». Именно потому, что правительства, университеты, газеты, церкви вынуждены действовать на основании неверной картины мира, они не способны противодействовать очевидным порокам демократии [19]. С этого начинались исследования общественного мнения, опросы читателей, пулы избирателей; по сути дела, с признания недостаточности избирательных процедур для общественного самоуправления начиналась современная социология. Но карьера эксперта-администратора у Липпмана не задалась. Побыв недолгое время спичрайтером Вильсона и товарищем Рузвельта по организации военного обучения, он навсегда остался либеральным журналистом с особым интересом к русским делам. Считается, что ему принадлежит выражение «Холодная война», которое он употреблял в критическом духе. В 1950-х годах он станет ведущим в американской прессе защитником Советского Союза, противником идеи сдерживания. Здесь его пути еще раз сойдутся с Буллитом, и между ними вспыхнет ожесточенная полемика. Одной из поздних журналистских удач Липпмана стало интервью с Хрущевым, взятое в 1961-м.
    Раз общественное мнение так важно для демократической политики, а эксперты разбираются в этом мнении лучше, чем избиратели и журналисты, значит эксперты могут играть особую роль и во влиянии на общественное мнение, в его формировании. Этот следующий, после Джемса и Липпмана, шаг сделал австрийский эмигрант в Америке и племянник Фрейда Эдвард Бернейс. Выпускник Корнелла, он стал сотрудником Комитета публичной информации, созданного Вильсоном в апреле 1917 года для формирования общественного мнения: «Не пропаганды в немецком смысле, – говорил Вильсон, – но пропаганды в подлинном смысле слова: распространения веры». Потом Бернейс участвовал в Американской делегации на Парижских переговорах, а в 1919-м открыл первую в Америке и в мире Консультацию по отношениям с публикой, или пиару. Бернейс и придумал этот термин, Public Relations, PR. Он рекламировал мыло и моду, сигареты для женщин и, наоборот, борьбу с курением. Всю жизнь он рекламировал Фрейда, и историк манхеттенской моды видит ключевую роль Бернейса в том, что «Фрейд стал ментором Мэдисон Авеню» [20]. Он поддерживал постоянную переписку с Фрейдом, все время ссылался на него (но также и на Ивана Павлова) в своих работах, посещал дядю во время визитов в Европу. Возможно, это он познакомил Фрейда с Буллитом, и более чем вероятно, что он послужил источником для многого, что Фрейд знал о Вильсоне.
    Один из сотрудников Комитета публичной информации, Эдгар Сиссон, зимой 1918 года побывал в России и привез оттуда документы, говорившие о том, что большевистские лидеры Ленин и Троцкий были германскими наемниками. Американские агенты в России, полковник Роббинс и майор Татчер, симпатизировали большевикам и оспаривали подлинность этих документов. Буллит тоже не верил в их подлинность. В его архиве сохранился, однако, меморандум, исходивший из Восточно-Европейского отдела Госдепартамента, датированный 18 ноября 1918 года и, возможно, составленный самим Буллитом. Этот документ предлагал просить лидера германских социал-демократов Фридриха Эберта (в скором будущем президента Германии) «опубликовать имена тех, кто был нанят Политическим департаментом Германского генерального штаба распространять большевистскую пропаганду». Гораздо позже, в 1936-м, будучи американским послом в СССР, Буллит писал в Госдепартамент о бывшем сотруднике Комитета публичной информации Кеннете Дюранте (Kenneth Durant), который был «свидетелем» (и возможно, участником) фабрикации документов Сиссона. По словам Буллита, эта клевета на большевиков произвела такое впечатление на молодого Дюранта, что он стал социалистом и работал на Советы; в середине тридцатых он состоял представителем Телеграфного Агентства СССР в США.
    Новые технологии управления общественным мнением возвращали власть в руки элиты, лишая политические институты Америки их демократических оснований. Основанная на управляемых потоках информации, власть приобретала сверхчеловеческие черты, которые проецировались на ее лидера. Этот третий путь между идеализмом и реализмом я назвал бы политическим демонизмом. В Европе он вел к переворотам и новым войнам, а в Америке остался альтернативным умонастроением, нигилистическим пунктиром, пронизывающим ткань демократической политики.
    «Администратор Дрю» полковника Хауса, разрозненные слова Буллита и, наконец, забытые черновики Кеннана выявляют скрытую популярность этих идей даже среди тех, кто помогал определять прогрессистскую повестку дня. Потом на глазах Буллита несравненным мастером по обработке общественного мнения стал Франклин Делано Рузвельт, тоже начинавший правительственную службу в администрации Вильсона. Буллит так понимал его успехи и неудачи: «В изобретении политических механизмов и трюков у Рузвельта не было равных. Его искусство в управлении американским общественным мнением было непревзойденным. Иногда он был просто политическим гением, и это было великим достоянием нашей страны, когда его политика совпадала с национальным интересом. Но когда он был неправ, те же способности позволяли ему вести страну к беде» [21].

Глава 3
Между Версалем и Кремлем

    Росший среди угольных магнатов Филадельфии, в молодости Буллит нашел свой социальный идеал в реформах воевавшей Германии. Теперь он, подобно звездам левой интеллигенции нью-йоркской «деревни» Гринвич, с которыми дружил – Джоном Ридом, Линкольном Стеффенсом, – приветствовал победу большевиков:

    Я знаю многих, кто был в России после того, как там началась революция. Все они были обращены в религиозном смысле. […] Как нация, русские стали более открытыми и сердечными, стали относиться друг к другу как братья, стали свободны от условностей и перестали бояться жизни. Разве невозможно, чтобы война кончилась таким же состоянием благодати в остальной Европе и в Америке? Я верю, что это возможно, и за это я готов отдать жизнь [22].
    До ноября 1917 года Россия была важнейшим союзником Америки, Англии, Франции и Японии. В феврале 1917-го первое революционное правительство России подтвердило свои союзнические обязательства. Среди них были и секретные протоколы, согласно которым после победы над державами «Оси» Россия получала Константинополь. Намерение Временного правительства продолжать войну до победного конца стало одной из причин, по которой оно потеряло власть в ноябре того же года. Большевики, захватившие власть, были еще меньше похожи на пацифистов; однако они сразу же остановили военные действия на Германском фронте. Декрет о мире, изданный на следующий день после большевистского переворота, гласил: «Справедливым или демократическим миром, которого жаждет подавляющее большинство истощенных, измученных и истерзанных войной рабочих и трудящихся… – таким миром Правительство считает немедленный мир без аннексий и без контрибуций». Декрет красноречиво определял основное понятие – аннексия, как «всякое присоединение к большому или сильному государству малой или слабой народности… независимо от того, когда это насильственное присоединение совершено, …от того, насколько развитой или отсталой является [эта] нация, …от того, в Европе или в далеких заокеанских странах эта нация живет». В соответствии с этим определением, Декрет становился всеобъемлющим призывом к деколонизации мира, включая и бывшую Российскую империю.
    На большевистский Декрет о мире Вильсон ответил собственной программой мира, содержавшей знаменитые «Четырнадцать пунктов» и развивавшей ту же ключевую идею о национальном самоопределении больших и малых народов, и о мире без аннексий и контрибуций. Сформулированные на академическом языке, чуждые корысти и ненависти к врагу, эти пункты были разработаны группой университетских профессоров под руководством Хауса; они принесли Вильсону общеевропейскую славу и Нобелевскую премию мира. Зачитывая свою программу в Конгрессе 8 января 1918-го, Вильсон построил речь на открытом и доброжелательном диалоге с российской инициативой мира. Уже велись российско-германские переговоры в Брест-Литовске, и Россия вновь предложила там «мир без аннексий и контрибуций». В Петрограде знали, как встретила эти идеи германская сторона, но в Вашингтоне еще не догадывались о том, куда ведут эти переговоры. Вильсон говорил в Конгрессе:
    В мире есть голос, который призывает определить цели и принципы будущего мира более страстно и убедительно, чем другие голоса… Это голос русского народа. Русские сейчас кажутся растерянными и почти беспомощными перед ужасной мощью Германии… Но их душа не покорена. Они не уступят силе… Они призвали и нас заявить о том, чего хотим мы, и я верю, что народ Соединенных Штатов желает, чтобы я ответил им просто и откровенно… Мы испытываем сердечное желание помочь народу России в его высокой надежде на свободу, порядок и мир.
    Ни один, кажется, американский президент не говорил о России столь восторженно и столь опрометчиво. Вильсон формулировал свои тезисы в ответ на надежду русского народа, каким он его в этот момент видел. Уолтер Липпманн, помогавший Хаусу писать эти 14 тезисов, так и рассказывал: «В Брест-Литовске реализовались мысли простых людей: значит, с врагом можно договориться… Все взгляды обратились на Восток… И когда Президент решил сформулировать 14 условий мира, …эта идея родилась из необходимости найти подлинную альтернативу переговорам в Брест-Литовске» [23].
    Тезисы Вильсона объявляли все секретные соглашения европейских союзников недействительными. Провозглашая либеральные идеи в их американском понимании победившими в мировой войне, тезисы Вильсона провозглашали свободу судовождения, отмену торговых барьеров и равные для всех – победителей и побежденных – потолки вооружений. Они не обвиняли противника в развязывании войны и причиненных страданиях, а соответственно и не требовали возмездия и компенсации. Следуя за Декретом о мире, тезисы Вильсона призывали ко всеобщей деколонизации мира. Один из 14 тезисов объявлял Россию «пробным камнем доброй воли», призывая все сражавшиеся стороны (в тот момент это означало прежде всего немецкие войска) к эвакуации с ее территории и предлагая России политическое самоопределение и экономическую помощь. Среди 14 тезисов были и те, что объявляли восстановление Бельгии, возврат Эльзаса, сохранение Австро-Венгрии, суверенитет новой Турции и создание независимой Польши. Ключом ко всеобщему миру объявлялась новая международная организация, впоследствии названная Лигой Наций.
    Шла война, и молодой Буллит искал себе применения. Он был в это время настолько увлечен Советами, что считал тогда, что Троцкий «намного опередил нас в марше к либерализму во всем мире». В течение 1918 года Буллит написал несколько докладных записок, в которых предлагал сотрудничество с Троцким, совсем недавно вернувшимся в Россию из Нью-Йорка (о них сообщает Орвилл Буллит, но в архиве они не сохранились) [24]. Возможно, Буллит общался с Троцким в его американской эмиграции; он дружил с его доверенными лицами, например с Максом Истменом, который вывез из Москвы в 1924-м знаменитое ленинское «Письмо к съезду», а потом годами служил Троцкому в качестве переводчика и литературного агента; при этом Истмен был женат на Елене Крыленко, сестре злейшего врага Троцкого, прокурора московских процессов Николая Крыленко.
    Амбициозный полиглот, знавший и любивший Европу, Буллит искал дипломатической карьеры, и его шансом оказалась Россия. В феврале 1918 Буллит писал: «Я бы хотел видеть Россию просто и ясно, как [Джон] Рид. Но мне не удается соединить противоречивые сообщения о России, превратив их во что-то вроде твердого убеждения» [25]. Приведя эту высказывание о Риде, найденное им в записях Буллита, его брат сразу же оговаривал: никогда в жизни и ни перед кем Билл не испытывал чувства неполноценности. Похоже, выпускник Гарварда, коммунист и журналист Джон Рид был очень важен для молодого Буллита. Джона Рида все звали Джеком; позже, после трагической смерти Рида в России, Буллит женится на его вдове. Герой неопубликованной пьесы Буллита «Трагедия Вудро Вильсона», написанной скорее всего в 1940-х годах (в архиве она сохранилась недатированной), журналист Джек Ранд, выглядит как объединенный и идеализированный портрет их обоих, Рида и Буллита; к тому же он близок к Вильсону в его лучший период, до его вступления в войну. В этой пьесе Вильсон спрашивает Джека Ранда, знает ли он достойного демократа, который разбирается в международных делах? Все послы свиньи, говорит Вильсон, их надо менять. Когда Вильсон решает вступить в войну, Джек говорит ему: «Чтобы наши солдаты воевали, им надо внушить, что немцы хуже ада. Вам придется поднять такую ненависть, что она сокрушит Вас самого, если Ваши действия не будут еще более жестокими. Я видел Европу, в ней все сошли с ума, каждый народ и все вместе. И Америка сойдет с ума. Свобода слова исчезнет. Свобода собраний исчезнет. Даже в своей стране Вы уничтожите то, за что идете воевать в другие страны».
    Друг и соперник Джона Рида, Буллит искал себя в переустройстве российско-американских отношений, которые быстро и хаотично менялись революциями в далеком Петрограде. В течение 1918 года, рассказывает брат Буллита, он составил «много меморандумов», в которых предлагал «новые способы строить отношения с Троцким» [26]. Возможно, что он знал Троцкого в бытность того в Нью-Йорке; они вращались в одних и тех же левацких кругах. В них началась и дружба Буллита с полковником Хаусом, который поддерживал его потом в течение нескольких десятилетий. Вокруг Хауса группировались люди левых и даже крайне левых убеждений; его близким другом был знаменитый тогда поэт и журналист Линкольн Стеффенс, приветствовавший большевистскую революцию. Завоевавший репутацию еще в 1900-х как «разгребатель грязи», разоблачитель коррупции и автор книги «Позор городов», Стеффенс освещал теперь Парижскую конференцию в левой нью-йоркской прессе. В феврале 1918 он говорил Хаусу, что основная проблемa американской дипломатии – недоверие России к инициативам Вильсона. 25 февраля Стеффенс с одобрения Хауса отправил телеграмму Джону Риду в Москву: «Троцкий совершает ошибку эпохального масштаба, сомневаясь в полнейшей искренности Вильсона. Я уверен, что президент Вильсон сам будет делать все, что он предлагает делать другим нациям. Если Вы можете и хотите изменить отношение Троцкого и Ленина [к инициативам Вильсона], это будет вклад в международную историю». Троцкий получал, наверно, и другие заверения подобного рода от своих американских друзей, что сыграло роль в его политике в отношении переговоров в Бресте в ближайшие месяцы. Позиции Ленина и Троцкого тут разошлись, Ленин выступал за скорейшее соглашение с немцами, а Троцкий тянул переговоры, ожидая переговоров с Америкой и Антантой [27].
    Начав переговоры с противником, большевистская Россия отрекалась не только от своих недавних претензий на Константинополь, но и от старинных владений в Польше и Украине, на Балтике и Кавказе. Россия уступила земли, на которых проживала треть ее населения и работала большая часть ее промышленности. Мир, подписанный в Брест-Литовске в марте 1918-го, освободил германские войска с Восточного фронта и осложнил положение Антанты. С выходом России из войны только высадка американских войск могла остановить (и остановила) немецкое наступление во Франции. К концу войны западные державы Антанты диктовали Германии и ее союзникам условия мира, как это свойственно победителям. Не дождавшаяся победы Россия приняла условия проигравшей войну Германии. Большевики теперь надеялись на мировую революцию, под которой прежде всего понимали революцию в Германии: она уравняет побежденных и победителей, отменит дипломатию тайную и явную, ликвидирует сами страны и границы между ними. Но циничные европейцы, а вместе с ними и идеалистичные американцы понимали сепаратный мир, подписанный в Бресте новыми московскими лидерами и недавними эмигрантами, как успешный ход противника. Большевики превратили Россию из союзника Антанты в предателя, оказавшего помощь противнику, и потому державы «Оси» признавали их, а Антанта не признавала их в качестве законного правительства России. Действуя на Востоке с позиции силы, Германская империя навязала революционной России тот самый вариант хищнического мира с аннексиями и контрибуциями, которого равно опасались Ленин и Вильсон: первый из обоснованного страха, что Германия успеет навязать такой мир России, а второй из тоже оправдавшего себя страха, что его европейские союзники сумеют навязать подобный мир Германии.
    Внешнеполитические лозунги большевиков – мир без захватов, самоопределение наций, антиимпериалистическая пропаганда – были близки Вильсону, но непонятны германским партнерам на этих неравных переговорах; позднее на переговорах в Париже, эти русско-американские идеи окажутся столь же чужды британским и французским лидерам. Но и у только что пришедших к революционной власти Ленина и Троцкого, и у служившего второй президентский срок Вильсона лозунги трагически расходились с делами. Своим обращением к большевистской России Вильсон надеялся повлиять на ее позицию в Брест-Литовске и не допустить ее сепаратного мира с центральными державами. Затягивая переговоры, большевики ждали революцию в Германии, но также и практическую помощь из Америки. Однако за «Четырнадцатью пунктами» Вильсона, которые наверняка вдохновили российских переговорщиков, не последовала американская помощь. Немцы торопились с подписанием этого договора, чтобы перебросить войска на Западный фронт. Европа еще воевала; начало Брестских переговоров на год опередило начало Парижских переговоров, которые закончили Первую мировую войну. Российская сторона затягивала переговоры, пытаясь и прекратить непосильные ей сейчас военные действия, и не допустить кабального соглашения, которое навязывали немцы. Большевики доверили эту тактику Адольфу Иоффе, профессиональному врачу и подпольщику, верному помощнику Троцкого; получив медицинское образование в Вене, где он был пациентом психоаналитика Альфреда Адлера (однофамильца куда более известного тогда Виктора Адлера), Иоффе был одним из лидеров недавнего восстания в Петрограде. Потом его усилил сам Троцкий: чтобы затягивать переговоры, нужен «затягиватель», шутил Ленин.
    Несмотря на поражение, Германия распространила свое влияние на Восточную Европу, сформировав там линию зависимых государств от балтийских стран до Польши, Украины и новой Турции. С точки зрения лидеров Антанты, в этом свете можно было забыть о тезисах Вильсона и вернуться к секретным протоколам. Ответом Антанты на Брестский мир стало недопущение России к парижской мирной конференции, которая готовилась осенью 1918 года и должна была определить исход Первой мировой войны. Подозревая большевиков в пособничестве немцам, Антанта высадила десант в Архангельске и Владивостоке. Администрация Вильсона поддерживала Колчака, который провел немалую часть 1917 года в Америке, и верила в его успех. У французов и англичан были свои фавориты среди анти-большевистских сил, сражавшихся в русской Гражданской войне на просторах бывшей Российской Империи. В октябре наркомат иностранных дел большевистского правительства через норвежского атташе передал ноту президенту Вильсону. Повторяя формулы, взятые из речей Вильсона (например, принцип национального самоопределения или сравнение России с лакмусовым тестом доброй воли), большевики требовали эвакуировать войска Антанты, которые стояли в Мурманске, Архангельске и Сибири, и вернуть золото, похищенное белочехами из Казани. В ответ они обещали прекратить военные действия. Еще большевики утверждали, что выражают волю нации, и издевательски добавляли, что этим они отличаются от американского правительства. Но уже скоро, писали они в этой ноте, власть Советов установится во всем мире, что положит конец войнам и страданиям народов. Пока что они предлагали американскому президенту и будущей Лиге Наций аннулировать все военные, а заодно и предвоенные долги, особо оговаривая свое нежелание платить огромный долг Франции.
    В начале ноября 1918 года Буллит составил для госсекретаря Лансинга подробные Меморандумы о «большевистском движении в Европе» и о ситуации в Германии. Эти тексты признавали победу большевиков в России свершившейся несмотря на то, что там разгоралась Гражданская война. Буллит предсказывал, что в балтийских землях, Польше и Украине большевики придут к власти, как только оттуда уйдут немцы. В Софии уже установился социалистический режим, и подобный режим скоро установится в Будапеште, а также в Тироле, Хорватии и Богемии. Волнения шли повсеместно, от Швеции до Италии. Вена и Константинополь были на грани массового голода, который, писал Буллит, является питательной средой для всеевропейского большевизма. Даже во Франции и Уэльсе появляются влиятельные силы, «полубольшевистские» по своему характеру. Социал-демократы контролировали все германские земли, и у Буллита не было сомнений, что новое правительство Германии будет социалистическим. Он предлагал американской администрации сделать ставку на умеренные социалистические партии, которые одни могли противостоять большевикам.
    Симпатизируя Эберту, Буллит сравнивал его с Керенским, а лидера немецких коммунистов Карла Либкнехта с Лениным; при этом Буллит вполне признавал ответственность Запада, и особенно Америки, за события в России. «Керенский потерпел поражение отчасти вследствие собственных ошибок, а отчасти вследствие того, что Соединенные Штаты и их союзники не приняли всерьез его просьб о материальной и идейной помощи. Сейчас существует серьезнейшая опасность того, что Эберт падет по той же причине… Если мы не будем поддерживать Эберта…, Германия достанется большевикам. За ней последуют Австрия и Венгрия. И оставшаяся часть Европы вряд ли избежит той же инфекции» [28].
    Другим фаворитом был Виктор Адлер, лидер австрийских социал-демократов, необыкновенно успешный политик, только что ставший первым министром иностранных дел Австрийской республики, но удержавшийся на этом посту меньше двух недель. Даже Троцкий, критикуя Адлера за умеренные убеждения, высоко ценил его, хотя и писал с юмором (1913): «Врач-психиатр по первоначальной специальности и притом хороший психиатр, Адлер не раз говаривал в своем выразительном стиле: “Может быть, именно то обстоятельство, что я своевременно научился обращаться с обитателями психиатрических больниц, подготовило меня к общению с австрийскими политическими деятелями”». Буллит писал об Адлере, что тот является «вполне надежным человеком и главной надеждой тех, кто рассчитывает спасти Австрию от большевизма». Однако его положение в Вене непрочно, считал Буллит: молодые члены той же партии настроены более радикально, чем Адлер, и в городе уже организованы Советы. Потому правительство Адлера в Вене, как и правительство Эберта в Берлине, заслуживают срочной поддержки, писал Буллит в этом меморандуме. Буллит предлагал срочно направить в Берлин Герберта Гувера, который был тогда главой Американской Администрации Помощи (ARA), и снять угрозу голода в Германии. Подобные предложения Буллита обычно тонули в бюрократической переписке, но позднее Гувер все же наладил продовольственную помощь Германии. Разруха и голод – родители большевизма, писал Буллит, и если центральную Европу оставить в нынешнем состоянии, никто не сможет удержать ее от диктатуры пролетариата, от убийств и грабежей. Буллит формулировал здесь принцип, который был непонятен Вильсону и Лансингу (хотя, вероятно, близок Хаусу). Борьба между капитализмом и социализмом, объяснял он, переросла в борьбу между умеренными демократами-социалистами и антидемократически настроенными большевиками. «Борясь с большевистским движением в Европе, надо научиться различать между двумя видами социалистов: теми, кто пытается сразу и силой установить диктатуру пролетариата и для этого прибегает к террору и убийствам, и теми, кто стремится мирными средствами установить демократические правительства, представляющие всех, кто работает руками и головой». Подобно Виктору Адлеру, умеренные социалисты были врагами большевиков, писал Буллит, и именно они заслуживают американской поддержки. Более того, эти люди – подлинные наследники американской революции: «На политической арене 20 века, движение за социальную демократию занимает то же положение, которое в 19 веке занимало движение за политическую демократию». Противодействовать таким движениям нельзя, писал Буллит, приводя многие примеры от французской до русских революций; их надо направлять, делать их союзниками, и демократическая Америка – тоже наследница революции – способна на это. Много позже, после Второй мировой войны, этот принцип – поддержка некоммунистического левого движения – станет одним из главных инструментов европейской политики американских администраций.
    Собравшись в Париже, мировую войну заканчивали люди, на которых лежала общая с противником ответственность за гибель миллионов соотечественников и обнищание цивилизованного мира. Трудом и кровью, не считаясь с жертвами, они почти добились победы над сильным врагом. Цели союзников были разными, как это бывает у друзей; но в данном случае, союзные державы не нашли времени или желания узнать о целях друг друга. Руководствуясь секретными соглашениями между собой, европейские союзники вели войну за колониальный передел мира. В Европе все воюющие стороны исходили из старой, но популярной в ХХ веке идеи недостаточности природных ресурсов, которые можно, полагали современники, обрести только в колониях. Для одних желаемые колонии были заморскими, в Азии и Африке; для других европейскими – в Украине, Польше, Турции, России. Война шла за те и другие. Экономический советник Британской делегации в Париже, молодой Джон Мейнард Кейнс считал, что «в отличие от других континентов, Европа не самодостаточна, она не может кормить саму себя». Он начинал замечательную книгу 1919 года, «Экономические последствия мира», с демонстрации того, что рост населения Северной Америки ликвидировал ее вековую роль как поставщика зерна в Старый Свет. В этой ситуации, рассуждал Кейнс, выживание Европы зависело от поставок зерна из России и Румынии в Германию и Австро-Венгрию. Они, однако, были прекращены войной и потом революцией в России. Теперь Европе грозил голод, считал Кейнс [29]. На деле ХХ век показал, что производство зерна зависит не от площади возделываемой земли, а от научных открытий и технического прогресса, и это же справедливо для многих ресурсов. В это же время в Мюнхене рассуждениям об истощении ресурсов и жизненной необходимости новых колоний предавался Гитлер.
    Политэкономические теории, которыми руководствовались британские, французские и германские стратеги, восходили к меркантилизму XVIII века, подкрепленному новейшими изобретениями паспортов и виз, пограничной охраны и таможен, тарифов и сборов. Кейнс предлагал дополнить Лигу наций новым Союзом свободной торговли, который охватил бы всю Евразию; он исходил из того, что торговля без пошлин и тарифов выгодна всем, включая и большевиков. В этом была и задача американских прогрессистов во главе с Вильсоном и Хаусом. Америка была чужда европейскому империализму, потому что сама когда-то была колонией и до конца XIX века исправно служила поставщиком зерна, хлопка и других ресурсов на европейский рынок. К тому же администрация Вильсона не знала, а узнав, не признавала секретных соглашений между союзниками, которые двигали эту войну. Вильсон и Хаус верили в деколонизацию, отмену тарифов и свободу торговли, на основе которых все, включая и Германию, получили бы равный доступ к ресурсам бывших колоний. Во время переговоров в Париже американцы безуспешно пытались навязать эти идеи старой и корыстной Европе; но у той были свои методы, которые одержали верх.
    Обладая тогда решающим влиянием и на внешнюю политику Вильсона, и на его кадровые решения, Хаус включил Буллита в американскую делегацию на Парижской мирной конференции. В обязанности Буллита входили ежедневные брифинги лидеров десяти союзных стран – участников Парижской конференции. С каждым из них он проводил по двадцать минут в день, рассказывая им о событиях на фронтах, донесениях разведок, реакциях прессы и других новостях. Немалое место в этих обзорах занимали тревожные сведения о забастовках, демонстрациях, восстаниях и других внутренних угрозах, которые приходили почти со всей Европы от Будапешта до Мюнхена.
    В России Брестский мир сменился гражданской войной, которой не было видно конца. В Париже переговоры затягивались, все дальше уходя от изначальных тезисов Вильсона. Вина за войну теперь возлагалась на Германию, о сохранении Австро-Венгрии больше не было речи, и обсуждению подвергались фактические детали аннексий и контрибуций. Франция претендовала на спорные земли в Западной Европе, Великобритания хотела германских владений в Африке. Ведя эти переговоры, Вильсон и Хаус сопротивлялись согласованным англо-французским требованиям не потому, что Америка имела в этих частях света собственные интересы, а из «идеалистических» принципов, сформулированных в 14 пунктах Вильсона. Президент понимал, но оказался неспособен защитить аргумент, сформулированный тогда Кейнсом и Буллитом, а потом много раз повторявшийся историками ХХ века: что обвинение Германии в развязывании войны и превращение ее в недееспособное государство приведет к ее радикализации и реваншизму, а потом к новой мировой войне. В неопубликованной пьесе Буллита «Трагедия Вильсона» (которая очень понравилась Фрейду) молодой американец говорит своему Президенту: «Скажите Вашим партнерам, что Вы здесь в Париже все находитесь по контракту с Германией, согласно которому мир должен быть подписан на основе 14 тезисов. А кто не хочет соблюдать этот контракт, пусть уезжает в Вашингтон».
    Эта недатированная трагедия была написана Буллитом, скорее всего, в середине 1920-х. Он полностью закончил эту пьесу в трех актах, но никогда не пытался опубликовать ее или поставить на сцене. Здесь живо, в быстрых диалогах, в реальных декорациях представлены позиции Вильсона и его ближайшего окружения, как они складывались и менялись в ходе Парижской мирной конференции. Некоторые действующие лица, начиная с самого Вильсона, представлены под их реальными именами, имена других героев изменены, хотя и они обычно узнаваемы. То же, наверно, произошло и с их словами: часть их высказываний Буллит цитировал по памяти или брал из исторических источников, другие придумал. В пьесе подробно показан ход переговоров в Совете Четырех и домашняя жизнь Вильсона в его парижской резиденции, с его тяжкими колебаниями, возвышенными разговорами с юными секретарями и дебатами с навязчивыми лоббистами. Дополнительный трагизм действию придает вымышленная фигура совсем юного секретаря. Вильсон нежно любит его, как сына, и вместе с ним решает вопрос о вступлении Америки в войну. Мы будем воевать лишь для того, чтобы установить мир, который навсегда покончит с войнами, говорит Вильсон. Уходя воевать, юноша верит в эту главную, оправдывающую все жертвы идею Вильсона. В следующем действии он возвращается с фронта, тяжко раненный и слепой. Он напоминает Президенту, заменившему ему отца, о том, что он принес себя в жертву ради справедливого и вечного мира. В этой центральной сцене, под конец мирной конференции, Вильсон осознает историческую несправедливость происходящего, отказывается от продолжения переговоров и демонстративно вызывает президентский пароход, чтобы вернуться в Штаты. Но союзники оказываются хитрее прямодушного президента-пресвитерианца, который действует (как замечает в пьесе циничный британский лидер) на основании одной веры: «Чистому все чисто». Лестью и обманом они уговаривают Вильсона продолжить переговоры, которые в пьесе кончаются параличом Президента и подписанным им провальным миром. Буллит показывает, что Вильсон и сам отлично знал, насколько Версальский трактат отличался от предложенных им ранее «Четырнадцати пунктов».
    Отказ Вильсона от собственных принципов, которые он раньше предлагал миру с такой красноречивой убежденностью, поразил многих наблюдателей. Ленин писал, что Вильсон «оказался совершенным дурачком, которым Клемансо и Ллойд-Джордж вертели, как пешкой». В своей психобиографии Вильсона Фрейд и Буллит утверждали примерно то же, хоть и на более изощренном языке. Они подробно, день за днем прослеживали, как неспособность противостоять давлению союзников привела Вильсона к «моральному коллапсу», a вскоре и к физическому параличу. Редко в человеческой истории, писали соавторы, судьба мира так зависела от отдельной личности, как это было в весенние месяцы 1919 года в Париже. В конце 1920-х Фрейд и Буллит были уверены в том, что история пошла бы иначе, если бы Вильсон сумел тогда в Париже отстоять собственные принципы. «Его страх был слишком велик», писали соавторы. «Он боялся, что его уход с переговоров приведет к немедленному возобновлению европейской войны и… породит революционное движение такой силы, что весь европейский континент отдастся большевизму. Этого он не мог допустить. Он ненавидел и боялся коммунистов больше, чем он ненавидел и боялся милитаристов. В нем не было искры политического радикализма», – с неожиданным сожалением писали соавторы.
    Одной из многих проблем, которую безуспешно пытались игнорировать участники Парижских переговоров, была судьба самой беспокойной из воевавших стран – России. Там шла гражданская война с международным участием. Там продолжалось кровопролитие, начинался голод, под ударом были корабли и войска Антанты. Еще хуже казалось то, что по Брестскому миру Германия получила от России незаслуженные и, возможно, еще неизвестные преимущества. 16 января 1919 этот вопрос на официальном заседании поднял Ллойд Джордж: «Было бы абсурдным достичь на этой мирной конференции соглашения и разъехаться из Парижа, когда половина Европы и половина Азии еще объяты пламенем войны. Мы должны решить этот вопрос, если не хотим сделаться посмешищем». Далее британский премьер-министр отвечал на возражения: некоторые считают, говорил он, что «если большевиков пустить на переговоры в Париж, они обратят в большевизм и Англию, и Францию». Этого не произойдет, обещал Ллойд Джордж; с другой стороны, если мы осуществим полномасштабное вмешательство в России, английский рабочий класс этого не потерпит, говорил он. Между тем англо-американская интервенция на севере России продолжалась уже почти год; военные то просили вывести войска и корабли, то наоборот, требовали подкреплений. В апреле 1918 года американский представитель Красного Креста Томас Татчер слал Буллиту в Париж пространные донесения, необыкновенно сочувственные к большевикам. Он считал большевистский режим стабильным и популярным, предсказывал его дальнейшее усиление и верил в неизбежность конфликта между новыми правительствами России и Германии, что делало большевиков естественными союзниками Антанты [30].
    Вильсон предложил пригласить представителей всех конфликтующих в России сторон на конференцию, которую надо устроить где-нибудь подальше, например на турецком острове Принкипо, создав таким способом для России собственную версию Лиги Наций. Фрейд и Буллит писали позже, что чем бы Вильсон ни занимался, у него выходил устав дискуссионного клуба наподобие того, президентом которого он был в студенческие годы в университете Вирджинии. Однако план Вильсона был одобрен всеми, кроме Клемансо, который не хотел иметь дела с Россией не то из-за ее отказа платить долги Франции, не то опасаясь большевистской пропаганды.
    Приглашение послали нескольким сторонам конфликта в России, но тут Вильсону пришлось узнать, чем гражданская война отличается от студенческого клуба: стороны, убивавшие друг друга в России, не желали разговаривать и за границей. Союзные войска, включавшие шесть тысяч американцев, все еще стояли в Архангельске. Получив отказ Временного правительства, контролировавшего Архангельск, от переговоров с большевиками, 30 января 1919-го Буллит предложил Хаусу срочно начать вывод войск. Иначе, писал Буллит, мы получим новую катастрофу, нечто вроде северного Галиполи [31]. Англичане возражали, и войска вывели только летом. Когда стало ясно, что конференция в Принкипо не состоится, Буллит предложил Хаусу альтернативный план: послать в Россию объединенную миссию США и Великобритании, с тем чтобы на месте уяснить положение дел и намерения российского правительства. Францию лучше было игнорировать, столь враждебно Клемансо относился к большевикам. К тому же на его жизнь только что, в феврале, покушался левый экстремист, хоть он и был не коммунистом, а анархистом.
    В начале 1919 года судьба большевиков была неясна никому, и им самим тоже. Колчак объявил себя «верховным правителем России», в его руках находилась большая часть золотого запаса бывшей империи. Располагая британской поддержкой, Юденич угрожал Петрограду; весной он встречался в Стокгольме с представителями Антанты и просил дополнительной помощи. Транссибирскую магистраль контролировали чехословаки. Южные губернии переходили из рук в руки, там шли погромы. В Ташкенте большевики арестовали американского консула, из чего только и стало понятно, что они там у власти. Наблюдая за российской бурей из неспокойного Парижа, одни надеялись, что большевики скоро исчезнут из поля зрения, так что надо просто выждать; другие боялись, что вакуум власти в России приведет к новому усилению Германии; третьи опасались мировой революции и того, что русские идеи перекинутся в Европу. Даже просвещенные эксперты Вильсона не могли уследить за ходом войны, а тем более предвидеть ее исход.
    По мере того, как военное поражение Германии становилось фактом, российские проблемы уходили из поля зрения стран-победительниц. Пока шла война, им было стратегически важно иметь Россию в качестве союзницы, вынуждая центральные державы воевать на два фронта. Во имя победы Британская империя и Французская республика делали Российской империи предложения, которые выходили за рамки их традиционной политики, фактически давно уже состоявшей в сдерживании России. Но теперь большевики заключили сепаратный мир с немцами, и об обещании отдать русским Константинополь (который англичане столетиями оберегали от России) было приятно забыть. У союзников в Париже было множество других проблем, и некоторые из них – раздел Австро-Венгрии, создание Польши, границы балтийских и балканских государств – было удобнее решать, не видя Россию за столом переговоров. К глубоким причинам и целям войны, к спору о переделе колониальных владений в Третьем мире и ликвидации германского флота с его субмаринами Россия отношения не имела. Арбитром в этих спорах должны были стать США, а роль арбитра была излюбленной ролью Вильсона. Но когда Англия, вопреки 14 тезисам Вильсона, стала настаивать на аннексии всех германских колоний на Ближнем Востоке, в Африке и на Тихом океане, единственное, что смог сделать с этим президент – исключить использование в документах нелюбимых им слов «аннексия» и «колонии». Теперь имперская власть в германских колониях, переданных Англии, Франции и Бельгии, называлась «мандатом Лиги Наций».
    14 февраля 1919 года американский президент представил партнерам по парижской конференции устав Лиги Наций. Его речь была возвышенна; лучше всего ее передает биография Фрейда и Буллита, согласно которой Вильсон идентифицировал себя с Христом, пришедшим дать новый закон человечеству: «Люди теперь взглянут друг другу в глаза и скажут: Мы братья, и наша цель общая. Мы не понимали этого раньше, но теперь мы поняли это, и вот наша заповедь братства и дружбы». В эти же дни, 18 февраля, Буллит получил от государственного секретаря США Лансинга и британского премьер-министра Ллойд Джорджа официальное поручение возглавить миссию в Россию с целью «изучения существующих там политических и экономических условий». С личным секретарем Ллойд Джорджа Филиппом Керром (многолетним другом Буллита и в будущем британским послом в США) Буллит согласовал центральную идею, с которой поехал в Россию. Согласно проекту этих двух молодых людей, все существовавшие в России власти – Троцкий, Колчак, Юденич, Маннергейм и прочие – останутся контролировать те территории, которыми они фактически владели на момент остановки военных действий. В этих границах они получат международное признание. 21 февраля Керр писал Буллиту, подчеркивая неофициальный характер своих предложений: «1. Военные действия прекращаются на всех фронтах; 2. Все фактически существующие правительства остаются контролировать территории, которыми они владеют в настоящее время». Другие условия Керра включали свободу портов и торговли, а также амнистию всем политическим заключенным и пленным [32].
    Миссия Буллита держалась в секрете, но газеты скоро узнали о ней. Миссия состояла всего из трех человек: 28-летнего Буллита сопровождали журналист Линкольн Стеффенс, известный левыми взглядами, и офицер военной разведки капитан У. У. Петтит. Последний говорил по-русски и не раз посещал Петроград, посылая оттуда донесения, не оставлявшие сомнений в его сочувствии революции. Особым приказом ему предписали носить в поездке гражданскую одежду и держать свой чин в секрете. Вместе с дорогой миссия заняла, как следует из официального отчета Буллита, больше месяца; на расходы он получил 5000 долларов [33]. 22 февраля они выехали из Парижа в Лондон, потом из Ньюкасла поплыли в Берген, оттуда добрались в Стокгольм. Там Буллит познакомился со шведским коммунистом Карлом Килборном, который до того провел несколько месяцев в революционной России; он помог связаться с большевистским руководством. В Хельсинки они были пятого марта; оттуда дорога до Петрограда заняла еще три дня. «Поездка легкая, – писал Буллит с дороги. – Сведения о тяжком положении в России смехотворно преувеличены». В Петрограде Буллита и двух его коллег встретили Зиновьев, Чичерин и Литвинов; потом все, кроме Зиновьева, отправились в Москву продолжать переговоры с Лениным. В новой столице России они пробыли всего три дня. Кормили их там икрой и хлебом; других продуктов в Кремле не было. С тех пор икра стала любимым угощением Буллита; он всюду, в Америке и в Европе, принимал гостей с икрой и шампанским.
    14 марта Буллит получил из Наркомата иностранных дел необыкновенный документ, который он поспешил отправить курьером в Хельсинки. Оттуда текст отправился в Париж телеграфом, и Буллит сразу выехал следом. Он прибыл в Париж 25 марта, рассчитывая немедленно приступить к обсуждению ленинских предложений на высшем уровне. Он пребывал в необыкновенном возбуждении; по его представлениям, его три дня в Москве должны были изменить мир не меньше, чем те десять дней, о которых написал Джон Рид. 17 марта он телеграфировал Хаусу: «Если бы Вы видели то, что я увидел за эту неделю, и говорили бы с людьми, с которыми разговаривал я, Вы бы не успокоились, пока бы не заключили мир с ними». Хаус отвечал поздравлениями, но предупреждал, что большевики должны официально сформулировать свои предложения.
    И они это сделали. В бумаге, переданной Буллиту, Ленин и ВЦИК предлагали остановить военные действия по всей территории бывшей Российской империи, заключив двухнедельное перемирие с враждебными им силами. Далее они предлагали Антанте признать все действовавшие в России власти в качестве легитимных правительств над территориями, которые они фактически контролировали на момент перемирия. Это означало, что большевики в обмен на собственную легитимность согласны на международное признание правительств Колчака, Юденича, Деникина и еще нескольких белых командиров; на существование национальных правительств почти во всех колониях бывшей Российской империи от Балтики до Кавказа и Средней Азии; а также на продолжение оккупации – фактически аннексию – Архангельска, Мурманска и Владивостока силами Антанты. Сами большевики соглашались удовольствоваться территориями нескольких губерний, которые они фактически контролировали весной 1919 года – Московской, Петроградской и нескольких окрестных. 23 параллельные войны на территории бывшей Российской империи, которые насчитывал Буллит, были бы остановлены. Территория Россия, писал он позже, уменьшилась бы до территории, занимаемой ею при Иване Грозном. В большевистском проекте мира предлагалась также всеобщая амнистия, свободное передвижение людей по всей бывшей Российской империи и признание ее долгов, ответственность за которые Советы разделили бы с новыми государствами. Новое устройство этой части мира предполагалось закрепить международной конференцией, которую большевики предлагали организовать в Норвегии. Большевистское правительство хотело получить ответ на свое предложение до 10 апреля. В недельный срок после заключения перемирия на основе этих пунктов большевики предлагали собрать в нейтральной стране международную конференцию по России.
    Буллит и его спутники были воодушевлены успехом, превзошедшим любые ожидания. Петтит остался на связи в Петрограде, общаясь с представителем Наркоминдела Шкловским. Он продолжал слать донесения, в которых объяснял, что большинство людей, встреченных им в России, поддерживает большевиков. Но дела ему так и не нашлось, и 28 марта его отозвали в Париж. Первого апреля он был арестован на границе финнами. Без труда выяснив его чин и статус, они вскоре отпустили бравого, но, кажется, чересчур доверчивого капитана. А доклад, составленный Буллитом для Вильсона, был написан так оптимистично, как только позволяла ситуация: «Деструктивная фаза революции пройдена, и вся энергия правительства направлена на конструктивную работу. Террор прекращен… Смертные казни крайне редки… Советское правительство за полтора года больше сделало для образования русского народа, чем царское правительство за пятьдесят лет». Большевики, по его словам, пользуются широкой поддержкой, а в Ленине он видел умеренного политика вроде Вильсона, чуть ли не центриста: «В практических делах Ленин правее существующей политической жизни в России». В качестве примеров ленинской «правизны» Буллит приводил отказ от национализации земли, возврат к банковской системе, намерение учредить концессии. До Новой экономической политики оставалось еще два года, но дебаты вокруг нее показали, что Буллит прав: Ленин был прагматичнее многих своих товарищей; вероятно, он успел дать понять это Буллиту во время их встречи. Ленин понравился Буллиту, он писал о большевистском лидере как о прямом и искреннем человеке, что для него одна из высших похвал. В отличие от Рида, который был в восторге от Троцкого, Буллит предпочитал Ленина.
    Буллит много раз описывал в подробностях этот дипломатический проект, которому не суждено было состояться. Он давал о своей миссии подробные показания профильному Комитету американского Сената, а потом включил краткое их изложение в книгу о Вильсоне, написанную вместе с Фрейдом. Вот самое выразительное изложение проекта: «Ленин предложил немедленное перемирие на всех фронтах и фактическое признание существовавших антикоммунистических правительств, которые установились на следующих территориях бывшей Российской империи: 1) Финляндии, 2) Мурманска и Архангельска, 3) Эстонии, 4) Латвии, 5) Литвы, 6) Польши, 7) западной Белоруссии, 8) Румынии и Бессарабии, 9) большей половины Украины, 10) Крыма, 11) Кавказа, 12) Грузии, 13) Армении, 14) Азербайджана, 15) всего Урала, 16) всей Сибири. Таким образом, Ленин предложил ограничить коммунистическое правление Москвой и небольшой прилежащей к ней территорией, плюс городом, который сейчас известен как Ленинград… Сводя коммунистическое государство к территории, немногим большей, чем та, которая управлялась Иваном Грозным, Ленин предложил Западу уникальную возможность предотвратить коммунистическое завоевание вышеперечисленных и прилежащих к ним земель» [34].
    Итак, в обмен на дипломатическое признание в Париже большевистское правительство готово было отказаться от контроля над большей частью бывшей Российской империи, включая Урал, Сибирь и Кавказ. Финляндия объявила о своей независимости уже год назад; от Украины и Прибалтики большевики отказались по условиям Брестского мира. Крупнейший авторитет в истории советско-американских отношений Джордж Кеннан позднее характеризовал договоренность между Буллитом и Лениным как «хоть и не идеальную, но все же самую благоприятную возможность» из всех, что тогда существовали у западных держав в отношении России [35].
    В согласии большевиков на идею Керра и Буллита была та самая логика деколонизации, в которой Вильсон видел цели войны. Но, конечно, деколонизация России на этих условиях зашла бы гораздо дальше, чем предполагали профессора из «The Inquiry». Если бы высокие стороны, которые уже много месяцев вели переговоры в Париже, приняли это предложение большевистской Москвы, потери территории и населения, которые контролировались бы из российской столицы, были бы гораздо больше, чем в результате Брестского мира. Власть ленинского правительства укрепилась бы, но только в центральных русских губерниях. Гражданская война была бы прекращена, и на карте мира появился бы десяток новых государств, конфликтующих друг с другом. Фронты гражданской войны приобрели бы статус государственных границ. Окруженный кольцом больших и малых государств, большевизм был бы локализован. Он был бы вынужден соревноваться с ними за людей и капитал. Советского Союза, вероятно, никогда не появилось бы на земной карте. Отделение Сибири от Европейской части России изменило бы геополитический баланс сил так, что история ХХ века была бы совсем иной. Лучше или хуже, но иной. А впрочем, куда уж хуже.

Глава 4
Отставка

    Из Москвы Буллит и Стеффенс возвращались вместе с британским писателем Артуром Рансомом. «После России Шекспира надо читать иначе», – говорил он Стеффенсу [36]. Рансом еще в 1913-м поехал в Россию, чтобы изучать русские сказки, и застрял там, чтобы видеть войну и революцию, писать о них для английских газет и жениться на секретарше Троцкого. По возвращении Буллита события развивались стремительно и необъяснимо, почти как в русских сказках, и трагично, как у Шекспира. Сначала Хаус, непосредственный начальник Буллита, поздравил его с успехом. В ту же ночь Хаус сообщил Вильсону о приезде Буллита с «новостями высшей важности», которые помогут установить мир там, где все еще шла война. Вильсон предложил встретиться на следующий день, но у него заболела голова и на встречу он не пришел. Ллойд Джордж, однако, с удовольствием позавтракал с Буллитом и выслушал его новости. От Клемансо их по-прежнему держали в секрете.
    Потом Вильсон сказал Хаусу, что он не может заниматься русскими делами, потому что занимается германскими и, не без гордости говорил он, отличается «одноколейным мышлением»; все нужные решения по России он поручал принять Хаусу. Все силы президента, действительно, уходили на попытки смягчить франко-британские требования к Германии. По поручению Хауса, Буллит подготовил проект Политической декларации, которую должны были подписать державы Антанты; декларация повторяла знакомые положения, согласованные Буллитом и Лениным.
    Четвертого апреля Вильсон слег и несколько дней никого не принимал; переговоры прервались, хотя состояние президента скрыли от публики. Это мог быть первый из перенесенных им инсультов или обострение давних неврологических симптомов. У него была лихорадка, жестокие приступы кашля и судороги левой части тела. Спустя годы Фрейд и Буллит полагали, что то была психосоматическая реакция, что-то вроде телесной реакции невротика на неспособность принять решение в сверхценной ситуации: «Муки его тела были, наверно, не так ужасны, как муки его духа. Он стоял перед невыносимым для него выбором. Если он нарушит данные им обещания, он станет орудием союзников, а не Князем Мира; чтобы остаться верным своему слову, он должен приостановить финансовую помощь союзникам, разоблачить Клемансо и Ллойд Джорджа, вернуться в Вашингтон и обречь Европу – на что? И себя – на что?» [37].
    Между тем подходил срок 10 апреля, поставленный большевиками для принятия их предложений. Буллит eжедневно (иногда по нескольку раз в день, как потом рассказывал он сенатскому Комитету) напоминал об этом Хаусу. Шестого апреля президентский врач адмирал Грейсон безуспешно пытался получить от Вильсона ответ на русские предложения. В тот же день Буллит послал в Москву просьбу подождать с ответом Антанты лишние десять дней, до 20 апреля, и в тот же день он послал Вильсону личное письмо. Написанное сухо и резко, оно противопоставляло президента-прогрессиста тому, что Буллит называет здесь Европейской революцией. «Вы находитесь лицом к лицу с Европейской революцией… В течение прошедшего года народы Европы искали наилучшие пути к наибольшему благу для всех. Не найдя руководства в Париже, они обращаются к Москве. Игнорировать это стремление народов к лучшей жизни и называть его "большевизмом" значит не понимать его так же глубоко, как лорд Норт[1] не понимал Американскую революцию. Народы обращаются к Москве, но их мотивы далеки от теоретического коммунизма… И Вы знаете так же хорошо, как это знаю я, что любая попытка встретить Европейскую революцию голодом и расстрелами приведет только к самозащите Революции, к террору и разбою… Бороться с Революцией силой значит распространить голод, хаос и кровавую классовую войну на всю Европу… Мы все еще можем направить эту Революцию в мирное и конструктивное русло. Вся [Европейская] революция ищет в Советском правительстве России образец и лидерство. Если перевести Русскую революцию на мирные рельсы созидательной работы, вся Европа двинется за ней». Буллит просил Вильсона о срочной встрече, обещая за пятнадцать минут объяснить, что «вопрос о Европейской революции» являлся самым важных из всех вопросов, стоявших тогда перед Вильсоном.
    Ответа он, увы, не получил.
    Буллит не знал, что именно в этот день, шестого апреля, больной Вильсон решил дать последнее сражение своим партнерам по переговорам, Клемансо и Ллойд Джорджу, которые упрямо навязывали несправедливый мир Германии. Седьмого апреля Вильсону полегчало и он решил идти на резкие шаги вплоть до отказа от переговоров. Для начала он распорядился остановить перечисление союзникам американских кредитов (оказалось, впрочем, что они были уже перечислены на полгода вперед). Придавая своим намерениям публичный характер, он вызвал президентский пароход «Джордж Вашингтон», чтобы вернуться в Америку. «Он блефует?» – спросил Клемансо у адмирала Грейсона. «У Вильсона нет органа, нужного для блефа», – ответил его личный врач. Но через несколько дней президент сдал все свои позиции; его настроение еще раз изменилось, и он разом принял требования союзников, которым месяцами сопротивлялся. Для сенсационных, менявших повестку дня итогов миссии Буллита у него не нашлось ни времени, ни сил.
    Вероятно, первое признание в провале своей миссии Буллит сделал в письме ее участнику, капитану Петтиту, отправленном 18 апреля. С горькой иронией он писал о том, как Вильсон, в очередной раз сославшись на свое «одноколейное мышление», отказался обсуждать русский проект, а Ллойд Джордж хоть и был заинтересован проектом мира в России, но испугался консервативной прессы накануне парламентских выборов. «Все в Париже, кроме французов, знают, что нам надо заключить мир с Советским правительством, но пожилые джентльмены, которые тут руководят делами, не имеют ни храбрости, ни прямоты, чтобы добиться мира самым прямым путем». В общем, Буллит признавался своему сотруднику, что «стыдится» результатов миссии [38].
    У Вильсона был довольно сложный взгляд на большевизм: если Клемансо просто сравнивал его с инфекцией, чреватой эпидемиями и мором, то Вильсон объяснял его как неверный ответ на давно и справедливо поставленные вопросы о социальном неравенстве, закрытости элит, конфликте между трудом и капиталом – те же вопросы, которые привели к власти его, Вильсона, с его «прогрессистской» повесткой дня: «В США труд и капитал тоже не являются друзьями. Но они и не враги – в том смысле, что они не прибегают к физической силе для того, чтобы разрешить свои противоречия. Однако они не доверяют друг другу… Весь мир был озабочен этими проблемами задолго до того, как большевики пришли к власти. Семена нуждаются в почве, и семя большевизма нашло почву, которая была давно приготовлена» [39].
    Оставаясь «лидером идеалистов всего мира», Вильсон желал теперь поражения красных, которые, считал он, давали ошибочные ответы на верные вопросы. Угроза большевизма в Европе, которая реализуется, если переговоры в Париже затянутся, стала «последним оправданием», которым Вильсон утешал себя после своей капитуляции на этих переговорах. Он рисовал страшные картины того, что случится, если он прервет переговоры вместо того, чтобы согласиться на мир, который его не устраивал: «французская армия будет маршировать через Германию, уничтожая химическим оружием целые города и убивая женщин и детей. Она займет всю Европу, а потом будет поглощена коммунистической революцией» [40].
    Срок рассмотрения так и не обнародованных предложений Ленина истек 10 апреля. Союзники торопились; они понимали, что судьба переговоров зависела в тот момент от физического выживания Вильсона. Уже 14 апреля многостраничный текст Версальского мира, признававший вину Германии за войну и налагавший на нее разнообразные аннексии и контрибуции, согласован десятью союзными державами и передан германской стороне. Ta была шокирована: перемирие заключено на основе «Четырнадцати пунктов» Вильсона, из которых теперь почти ни один не соблюдался. Германия возобновила военные действия, но когда французские войска начали новое наступление, подписала договор. В отношении России союзники оставили все как есть: бессмысленную интервенцию в трех портах, хаотические попытки помощи отдельным участникам Гражданской войны, голод и террор на огромных пространствах Европы и Азии. На время внимание мировой прессы обратилось к норвежскому полярнику Фритьофу Нансену, призывавшего все стороны российского конфликта к миру и предлагавшего продовольственную помощь. За этим последовала и действительная помощь, которую координировал необычно умелый администратор, будущий президент Герберт Гувер.
    В эти же дни Ллойд Джордж представлял итоги переговоров британскому парламенту; получив вопрос о ходе переговоров с Россией, он отрицал, что был осведомлен о миссии Буллита. Позднее в показаниях сенатскому Комитету Буллит говорил об этом отречении Ллойд Джорджа как о «самом чудовищном случае публичной лжи». Здесь, возможно, коренится нелюбовь Буллита к Британской империи и его недоверие к англичанам.
    В романе «Это не сделано» Буллит высмеивал англофилию американских нуворишей. Один из филадельфийских миллионеров, персонаж отвратительный и ничтожный, переезжает в Англию, где покупает замок в Норвиче и звание лорда. Замок всем хорош, но у него нет парадной лестницы, которую в свое время купил вельможа императрицы Екатерины; лестница поплыла в его русское имение, но утонула вместе с кораблем. Похожая судьба постигла и миссию Буллита. Кеннан писал об англофобии своего шефа как о предубеждении, отчасти обоснованном событиями Первой мировой войны; он добавлял, что когда Буллит увидел решительность британцев во Второй мировой войне, он изменил мнение.
    В Западной Европе военные действия прекратились, но на востоке обстановка менялась с необыкновенной быстротой, следуя за импровизациями революционной Москвы. Усталые и теперь очень опасливые главы великих держав не могли и не хотели следить за этими изменениями. Одновременно надеясь на победу белых в Гражданской войне, страшась экспорта революции в Европу и объявляя русские события несущественными для целей мира, они совершали в отношении России одну ошибку за другой. Большевики действительно призывали к мировой революции; социалистические восстания в Мюнхене и Будапеште угрожали повториться в любой европейской столице, вплоть до Рима и Лондона. Госсекретарь Лансинг писал в воспоминаниях, что в 1919 году Москва помогала европейским заговорщикам деньгами и агентами, а пролетарская революция в Европе «казалась неотвратимой». Эти опасения влияли на ход Парижских переговоров. Задним числом Лансинг признавал эти страхи преувеличенными: участники переговоров недооценили способность европейских народов «сопротивляться соблазну беззакония», писал государственный секретарь.
    Противник любых переговоров с большевиками Клемансо особенно боялся их пропаганды. Говоривший о коммунизме, как о заразной болезни, он возражал против приглашения большевиков в Версаль, а потом и против конференции в Принкипо: если вести переговоры с чумными или с бешеными, сам станешь таковым, говорил он. Ллойд Джордж подсмеивался над этими французскими страхами; в принципе поддерживая идею переговоров с русскими большевиками, он предпочел бы избавиться от них силой и внимательно отслеживал ситуацию. Он видел, что в Брест-Литовске правительство Ленина без боя уступило немцам. Прошел год, и белые наступали по всем фронтам. Лучше других осведомленные о ситуации в России британские дипломаты понимали, что если они займутся предложениями Буллита и Ленина, им придется иметь дело с лидерами белого движения, которые все еще надеялись на восстановление империи и не согласились бы с ее дроблением. Скорая победа белых привела бы к тому, что большевики потеряли бы контроль над своими губерниями. Поддерживая Колчака деньгами и оружием, англичане верили в успех его наступления; для Ллойд Джорджа это соображение могло быть решающим в его прохладном отношении к предложению Ленина. Мирные предложения, которые привез Буллит, в этот момент казались попыткой заключить ничью, чтобы избежать проигрыша.
    Но уже к концу 1919 года Троцкому удалось добиться перелома в войне, а летом 1920-го его армии совершали победоносное наступление в Польше, неся на штыках и нагайках мировую революцию в Германию и далее, в Западную Европу. «Чудо на Висле», победа войск Пилсудского в битве за Варшаву остановила наступление большевиков, победа которых казалась гарантированной даже французским советникам Пилсудского. Судьба Европы решалась цепью случайностей, в которую вносили свои вклады и бездарные действия именитых правителей, и героические усилия одиночек. Если бы лейтенант польской армии Ян Ковалевский в конце 1919 года не разгадал шифр, который использовали русские радиопередатчики, войска Тухачевского, Буденного и Сталина могли захватить Варшаву, а оттуда лежал путь на Берлин. Все это, конечно, было неизвестно парижским переговорщикам весной 1919-го, когда они не стали слушать Буллита. Торопясь заключить мир из-за угрозы большевистского влияния в Европе, участники парижских переговоров отказались от возможности изолировать революцию в ее среднерусском анклаве.
    Если бы Гражданская война закончилась в 1919-м и большевистская Россия была ограничена несколькими губерниями вокруг Москвы и Питера, но в этом качестве признана в качестве легитимного государства, весь ход ХХ века был бы другим. Tак, по крайней мере, считал Буллит, и с ним соглашался Фрейд. Вероятно, не было бы СССР и сталинского террора; возможно, не было бы нацизма и Второй мировой войны. Конечно, московские правители могли в любое время отменить заключенные соглашения, возобновить гражданскую войну или начать новую войну в Европе. Ленин потом рассказывал британскому журналисту, что он соглашался на переговоры с Буллитом, «оставляя огромные территории Деникину и Колчаку», только в расчете на то, что их правительства не смогут удержаться у власти [41]. И все же если представить себе, что в течение 1920-х годов мир занимался бы отношениями между десятком новых государств в северной Евразии, которые вряд ли дружили бы между собой, но отчаянно соревновались за торговых партнеров и политических союзников в Веймарской Германии, Японии, Франции, Польше, в существовавшей еще Британской империи и в Америке великого Гэтсби, – перспективы этого воображаемого мира определенно кажутся привлекательнее тех, что ждали Европу и Америку после Версальского мира.
    К примеру, если (продолжая это спорное упражнение) представить себе Сибирское государство, с его гигантскими ресурсами и потенциальными рынками, политическим союзником и торговым партнером дружественных тогда США и Японии, в таком мыслимом мире не случилось бы, возможно, ни Великой Депрессии, ни Перл Харбора. В таком мире случилось бы, конечно, многое другое, но здесь наш опыт альтернативной истории стоит приостановить. В 1918 и 1919 годах сами большевики недооценивали свою силу, организационные способности и привлекательность того решения, которое они предлагали обездоленному миру; тем труднее упрекать их врагов, гордившихся своими стратегическими способностями – Ллойд Джорджа, Черчилля, Вильсона, – в том, что они не были способны предсказать течение европейской истории на несколько лет (или даже месяцев) вперед. Но правда, для судеб мира не было ничего страшнее, чем после кровавой победы над германским «милитаризмом» позволить огромной неспокойной Российской империи консолидироваться под властью фанатичных, никем не признанных и потому ничем не ограниченных радикалов. Тяжко ошибившись именно в той области, которую они считали своей компетенцией, Ллойд Джордж и его коллеги принесли миру ХХ век.
    Если Клемансо со своим суеверным страхом перед большевиками был смешон, то трагически просчитавшийся Ллойд Джордж скорее жалок. Но в тот момент, весной 1919-го, оба они наслаждались собственным величием. Демократические лидеры воюющих стран, они обеспечили им не только победу над врагами, но и международное признание того, что в развязывании этой войны были виновны враги. За признанием вины следовало многое: разоружение врагов, расчленение их территорий, передача странам-победительницам новых земель в Европе и мире, финансовые компенсации. И тот факт, что основные союзные державы, Франция и Англия, победили не одни, но с помощью Америки и России, только усиливал радость европейских победителей: окраинные державы внесли в победу очень много, но получили от нее мало или ничего, и все аннексии и контрибуции достались их европейским союзникам. Победа оказалась выгодной исключительно Британской и Французской империям, будто их лидеры так ее и задумали.
    И все же в провале переговоров с Москвой, как и вообще в судьбе Версальского мира, Буллит обвинял лично Вильсона. По его мнению, американский президент не просто ошибся в политических расчетах; под конец Парижских переговоров он предал собственные убеждения, публично и многократно высказанные им со всей красноречивой силой вильсоновского идеализма. «Жизнь была бы иной, если бы Христос покаялся, когда он стоял перед Пилатом. Когда Вильсон сдал свои позиции в Париже, сама западная цивилизация сдвинулась в сторону, о которой неприятно размышлять… Вильсон замечательно проповедовал и восхитительно обещал, а потом устранился… Западный мир не скоро забудет эту трагикомическую фигуру» [42].
    Буллит прав, в предсмертной капитуляции Вильсона, предавшего собственные обещания миру, много и ужасного, и смешного. Но надо помнить и то, что «Четырнадцать пунктов», с которыми Америка вступила в войну, в которые поверил мир и на основании которых прекратила войну Германия, были созданы интеллектуалами – Хаусом, Липпманом и профессорами из «The Inquiry» – и лишь озвучены Вильсоном. Лига Наций была его идеей, а от принципов Хауса (мир без аннексий и контрибуций, признание равной ответственности за войну, Россия как лакмусов тест доброй воли и т. д.) Вильсон легко отказался, как только кончилась его многолетняя дружба с Хаусом.
    17 мая 1919 года Буллит подал в отставку. Его официальное письмо Вильсону – один из самых красноречивых документов в истории международных отношений: «Я был одним из миллионов, кто искренне верил в Ваше лидерство и в то, что Вы приведете нас к миру, основанному на “бескорыстной и беспристрастной справедливости”… Но наше Правительство согласилось с тем, что народы мира подвергнутся новым актам подавления, порабощения и расчленения – новому столетию войны. … Россию, которая была “пробным камнем доброй воли” для Вас так же, как для меня, даже не пытались понять. Несправедливые решения Конференции… делают новые международные конфликты неизбежными. Я убежден, что Лига Наций будет неспособна предотвратить эти войны, и что в них будут втянуты Соединенные Штаты… Я сожалею о том, что Вы не смогли довести нашу борьбу до ее конца и что Вы не смогли поверить миллионам людей разных наций, которые верили в Вас, как верил в Вас я» [43].
    Вильсон не ответил на это письмо, и Буллит передал его в газеты. «Нью-Йорк Таймс» еще цитировала его слова о том, что он поедет на французскую Ривьеру и там, лежа на песке, будет смотреть, как мир проваливается в ад. В письме Хаусу от 17 мая Буллит пояснял, что протестует своей отставкой не против того, что его российские предложения проигнорированы Версальским договором, а против этого договора в целом. Из письма ясно, что Хаус предлагал Буллиту остаться в Госдепартаменте. Формальную отставку он получил от госсекретаря Лансинга, который вряд ли был доволен поведением своего подчиненного. Ирония состояла в том, что Лансинг тоже не был удовлетворен ходом и результатом парижских переговоров; он писал потом, что в те дни пять ведущих экспертов американской делегации направили ему письма протеста против текста Версальского договора. В парижских дискуссиях Вильсон говорил, что заключенный мир несовершенен, но Лига Наций сможет исправить его недостатки, поэтому главное в том, чтобы ее создать; Лансинг почтительно возражал, что, согласно разработанному Вильсоном уставу, державы-победительницы будут иметь право вето, и потому Лига никогда не сможет сделать Версальский мир более справедливым. Вильсон и Хаус подбирали внешнеполитический аппарат под дорогую для них идею справедливого мира, который кончит все войны, – идею, которая одна оправдывала само участие Америки в войне. Поэтому парижскую «капитуляцию» Вильсона, которая предавала эту идею, осуждали многие его подчиненные. Никто, однако, в американской делегации не позволил себе выразить осуждение публично, как это сделал молодой Буллит. Сам Лансинг ушел в отставку почти годом позже Буллита, в феврале 1920-го.
    В британской делегации, однако, был молодой человек, который подал в отставку почти тогда же (26 мая), что и Буллит, и по тем же мотивам: то был молодой Джон Мейнард Кейнс. Книга Кейнса «Экономические последствия мира» имела необыкновенный успех: за шесть месяцев разошлись сто тысяч экземпляров. Эта книга убедила многих, что проблема Вильсона была не в том, что он отказался от традиционного американского изоляционизма, а в том, как именно он сделал это. Кейнс и Буллит сходно понимали американского президента и его злополучное вмешательство в судьбу Европы; Буллит написал подробную и восторженную рецензию на «Экономические последствия мира», а годы спустя давал читать ее Фрейду. В этой книге Кейнс описывал Парижскую мирную конференцию как «сплошной кошмар». Показывая с цифрами в руках, что аннексии нарушат хозяйственную жизнь Европы, а Германия не сможет платить контрибуции, Кейнс предсказывал, что подписанный в Версале несправедливый мир станет причиной новой, еще более кровавой войны в Европе. То будет «последняя европейская гражданская война между силами Реакции и отчаянными судорогами Революции, в сравнении с которой померкнут ужасы недавней Германской войны» [44]. Редко какой прогноз бывал более точен. Виновником провала Парижской конференции Кейнс считал Вильсона и его «моральный коллапс», который стал «одним из решающих моментов мировой истории». Победители и побежденные верили «Четырнадцати пунктам» Вильсона; Кейнс специально показывал, что проигравшие войну страны «Оси» соглашались не на безусловную капитуляцию, но на перемирие на основе этих тезисов Вильсона. К тому же Кейнс со знанием дела объяснял, что в момент переговоров европейские союзники полностью зависели от американской помощи, причем не только от финансового кредита, но и от поставок продовольствия. При всем своем идеализме Вильсон имел тогда реальную власть над Европой.
    Разочарование было тяжким, и Кейнс передавал свои чувства сильными словами. «Вильсон не был ни пророком, ни героем. Он даже не был философом». По словам Кейнса, который сидел на многочасовых прениях в Совете Десяти, Вильсон не имел шансов ни против опытного стратега Клемансо, ни против безжалостного манипулятора Ллойд Джорджа. Они вчистую обыграли американского лидера, уповавшего на красноречие, интуицию и любовь к добру. В окружении изощренных политиков Вильсон вел себя, как «слепой и глухой Дон Кихот», обреченный на поражение. При этом Вильсон не терпел возражений; «поставить президента перед фактом, что Версальский договор был предательством в отношении его собственных убеждений, значило затронуть фрейдовский комплекс», писал Кейнс в 1919 году [45].
    Буллит раньше узнал о Вильсоне то, что бросилось в Париже в глаза разочарованному Кейнсу и что – по другую сторону траншей – постепенно стало понятным Фрейду, жившему совсем другой жизнью в разоренной Вене. В пространной рецензии на книгу Кейнса Буллит сравнивал Парижскую конференцию с Венским конгрессом, который в 1815 году решал судьбу Европы после Наполеона. Сравнивая эти два великих провала европейской дипломатии, Буллит сопоставлял Александра I и Вильсона, Меттерниха и Клемансо, Ллойд Джорджа и Каслри. В конце 1920-х Фрейд рассказывал о мыслях и делах Вильсона, цитируя Гете: набожный президент был противоположностью той дьявольской силы, «что вечно хочет зла и вечно совершает благо» [46].
    Вместе и отдельно эти три столь разных автора – Кейнс, Фрейд и Буллит – жалели о том, что сладкоголосый президент не сумел воспользоваться исключительной ситуацией конца мировой войны. «Никогда еще ни один философ не держал в своих руках подобных орудий, которыми можно было обуздать властителей этого мира» [47].
    Между тем Версальский мир надо было ратифицировать в американском Сенате. После выборов 1918 года большинство там составили республиканцы, а Вильсон отказался от компромисса с ними. Убежденный в своих ораторских способностях, он поехал в лекционное турне по штатам, обращаясь к избирателям. Тут его поразил новый инсульт, от последствий которого он уже не оправился. В сентябре 1919 года Комитет по внешним сношениям Сената вызвал Буллита для отчета по поводу его поездки в Россию и последовавшей за этим отставки; слушания вел председатель Комитета и злейший враг Вильсона сенатор Генри Кабот Лодж. В этот момент Буллит был так настроен против Вильсона, что между ним и Лоджем не возникало споров; члены Сенатского комитета были рады случаю поговорить о непоследовательности и некомпетентности американской делегации. На этих слушаниях Буллит не только обвинил Ллойд Джорджа во лжи, но и разгласил содержание частных разговоров в Париже с госсекретарем Лансингом, раскрывая его недовольство ходом переговоров. «Лига Наций совершенно бесполезна», цитировал Буллит слова Лансинга: «великие державы всегда переделают мир под свои интересы» [48]. Во время слушаний в Сенате Вильсон еще был президентом, Ллойд Джордж премьер-министром, Лансинг госсекретарем; давая показания, Буллит не только провоцировал скандал, но и сознательно портил свои отношения со многими эшелонами международной элиты.
    Под конец войны в Америке начался настоящий разгул реакции. Лидеров забастовок и даже ораторов на шахтерских митингах арестовывали за шпионаж в пользу врага; так однажды в Филадельфии арестовали и Джона Рида, но скоро отпустили. В декабре 1919-го лидера анархистов Эмму Голдман и еще 248 активистов-эмигрантов, так и не получивших американского гражданства, депортировали обратно «в Россию»; им повезло, их высадили в Финляндии. В «Нью-Йорк Таймс» появилась большая и враждебная статья Эдвина Джеймса «Падение Буллита», в которой бывший дипломат обвинялся в излишних амбициях, беспочвенном доверии к большевикам и неоправданной вере в свои литературные способности. В другой газетной вырезке, сохранившейся в бумагах Буллита, его сравнивали с типическим героем Генри Джеймса, амбициозным и не очень честным американцем, попавшим в Европу (на деле аристократический Буллит, всегда пользовавшийся успехом в Европе, был противоположностью этих провинциалов). Вильсон оставался героем американских интеллектуалов, которые судили о его политике по намерениям, а не по результатам.
    Лансинг не стал опровергать показания Буллита; позднее в мемуарах он писал, что Буллит хоть и заострил ситуацию, в его словах была немалая доля правды. На сенатских слушаниях приняли к сведению доклад участника американской миссии в России писателя Линкольна Стеффенса. Человек крайне левых убеждений, Стеффенс был в восторге от того, что он увидел в Петрограде и Москве. По его словам, большевикам удалось справиться с нищетой, воровством и проституцией. Повсюду – на заводах, в торговле и даже в деревнях – внедрялось экономическое самоуправление, что Стеффенс считал более важным достижением, чем политическая демократия американского образца. Стеффенс предсказывал скорое начало новой европейской войны, которую он описывал как классовую. По его словам, она началась в большевистской России, а теперь продолжается в побежденных державах. «И теперь Россия, центр этой войны, предлагает вам сепаратный мир; предлагает официально; предлагает после серьезного обсуждения; предлагает с гордостью и не от страха, но от сочувствия к своему голодающему народу… Я верю в то, что если Вы примете это предложение, …красная революция – классовая война – будет остановлена, и вся остальная Европа получит шанс на мирную эволюцию» [49], [50].
    Сразу после этих слушаний вышла первая книга Буллита, содержавшая документы его миссии в Россию и стенограммы сенатских слушаний. Эта книга рекламировалась так: «Если Вы хотите знать, как близки мы все были к миру с Россией, как его одобрили Ллойд Джордж и полковник Хаус, как Ленин согласился со всеми предложениями, посланными ему из Парижа, и как все это было брошено без последствий – читайте поразительное свидетельство Буллита, о котором говорят на двух континентах». Под конец слушаний сенатор Нокс спросил Буллита, чем он собирается заниматься дальше. «Поеду обратно в штат Мэн и буду заниматься тем же, чем и до этих слушаний: ловить форель», – отвечал Буллит.
    Один из редакторов радикального журнала «Nation» писатель Линкольн Колкорд писал Буллиту 29 мая 1919 года из Нью-Йорка: «Я не могу и передать Вам, как нас всех здесь обрадовало Ваше письмо президенту. Примите, пожалуйста, мое полное одобрение и сердечные поздравления в связи с правильностью Вашей позиции в этом деле. Вы должны знать, что в Америке эта ситуация получила полное публичное признание… Все газеты в передовых статьях цитируют из Вашего письма». Однако, писал он позже, 16 сентября, их общие друзья теперь считали Буллита «бесчестным молодым человеком». Сам Колкорд с этим не соглашался: «Я представляю себе, что Вы натолкнетесь на такого рода критику во всех салонах Нью-Йорка, которые считают себя либеральными. Ради Бога, не принимайте этого всерьез».
    У Вильсона и его любимого создания – Лиги Наций – было много врагов. Буллит стал, однако, первым американцем, кто публично продемонстрировал несправедливость Версальского договора и предсказал, что этот мир ведет к новой войне. Показания Буллита помогли консервативным сенаторам, убежденным врагам Вильсона провалить ратификацию Версальского договора. Америка не стала членом Лиги Наций, созданной личными усилиями ее президента; без Америки эта международная организация оказалась неспособной ни поправить мир, ни предотвратить войну. После подписания Версальского мира прошло почти сто лет. Выводы Кейнса и Лансинга, Фрейда и Буллита – о неспособности Лиги Наций сохранить мир и об унижении Германии как важном (хотя и не единственном) факторе, который вел к новой войне в Европе, – подтверждены историей. Верен и собственный вывод Буллита, с которым соглашался Фрейд, но вряд ли согласился бы Кейнс: что отказ Вильсона рассмотреть предложения русских большевиков был самой большой ошибкой Парижских переговоров.
    Совместная книга о Вудро Вильсоне, написанная Буллитом вместе с Фрейдом, в большой степени посвящена разбору ошибок Парижских переговоров; многие позднейшие письма Буллита и его донесения Рузвельту содержат деликатные предупреждения о том, что эти ошибки не должны повториться. Американские стратеги, заканчивавшие Вторую мировую войну – Рузвельт, Маршалл, Паттон, – получили военно-политическое образование, когда молодыми людьми заканчивали Первую мировую войну. Все они, включая и самого Рузвельта, стремились выиграть новую войну, готовясь к старой; они стремились избежать ошибок Вильсона и их повторяли. «Как мы выиграли войну и проиграли мир», так называлась самая известная из послевоенных статей Буллита, построенная на печальной аналогии между провальными переговорами Версаля и Ялты.
    Америка училась на своих ошибках и она завершила Вторую мировую войну способом, который был противоположен ее способу завершить Первую мировую войну. Отказ Америки и всех ее союзников, кроме СССР, от аннексий и контрибуций; план Маршалла, финансировавший реконструкцию Европы американскими деньгами; Бреттон-Вудская финансовая система, защитившая послевоенные страны от инфляции (одним из ее авторов был Кейнс); создание процветавшей, хоть и разделенной послевоенной Германии – все это вдохновлялось горьким опытом Версаля, желанием избежать его ошибок, a может, и исправить их. Намерения вновь были благими. На деле, однако, парализованный Рузвельт, уступивший Сталину в Ялте, навязчиво и не вполне сознательно, будто в акте фрейдовского повторения, воспроизвел парижскую «капитуляцию» парализованного Вильсона. И, как стало понятно еще позднее, Организация Объединенных Наций воспроизвела многие черты вильсоновской Лиги Наций.
    В апреле 1922 года Германия и Россия заключили в итальянском городке Рапалло новое сепаратное соглашение. Денонсируя условия Брестского мира, они отказывались от взаимных претензий и переходили к сотрудничеству в экономической и военной областях. Рапалльское соглашение заложило основы секретному перевооружению Германии. Военное сотрудничество с Советским Союзом позволило Германии уклониться от ограничений Версальского мира, а российские и украинские ресурсы – уголь, руда, нефть, зерно – восполнили ей потерянный Эльзас.
    Накануне того дня, когда подписавший это соглашение просвещенный индустриалист Вальтер Ратенау был в упор расстрелян немецкими «патриотами», американский журналист Герман Бернштейн взял два интервью, у Ратенау и Буллита. Ратенау отрицал военный характер российско-германского сотрудничества, настаивая на его конструктивной роли в мирном восстановлении обеих стран. Ответ Буллита был иным; он был уверен, что Рапальское соглашение – прелюдия к военному союзу двух государств. «Все, что союзники сделали в отношении Германии и России, – говорил Буллит, – физически бросает эти две нации в объятия друг друга». Настанет день, говорил Буллит, когда атлантическим державам будет противостоять новая и страшная комбинация сил. В нее войдут «перестроившаяся Германия, восстановленная Россия, раздраженный и озлобленный исламский мир», и еще Япония и Китай (мы видели, что об этом «кошмарном союзе» Буллит давно уже говорил с Хаусом). И случится это противостояние, пророчествовал теперь Буллит, через 25–30 лет, то есть около 1950 года [51]. Правда, пакт Молотова – Риббентропа случился несколько раньше и оказался непрочен, да и исламский мир не имел к нему отношения. И все же это Гитлер со Сталиным завершили то, что Буллит с молодым энтузиазмом назвал Европейской революцией.
    У миллионов европейцев, которые не видели смысла ни в самой империалистической войне, ни тем более в ее грабительском завершении Версальским трактатом, было много оснований для протеста; трагично, что олицетворением этого анти-Версальского движения стал Гитлер, а не Буллит, Кейнс или Ратенау. История необратима, и работа нового поколения лидеров над ошибками, совершенными прежним поколением, выборочна и частична. Новая ситуация предлагает уникальные возможности, о каких никто раньше и не гадал. Но шансы, которые не были использованы в прошлом, не повторяются; более того, они в такой степени несовместимы с настоящим, что кажутся немыслимыми, а потому оказываются забыты. В Тегеране, Ялте и других местах президенту Рузвельту пришлось уделить коммунистической России внимание, которого лишил ее президент Вильсон; но в отличие от Австро-Венгерской империи, расчлененной Версальским договором, Советский Союз не только сумел удержать большую часть территорий Российской империи, но и привел под свой «мандат» новые земли Восточной Европы. Расчленением социалистического блока пришлось заниматься следующему поколению российских, европейских и американских политиков. И возможно, что старые ошибки повторены вновь: завершение Холодной войны, окончившееся распадом СССР, унижением России и формированием в ней новой реваншистской элиты, пошло по сценарию, который оказался ближе к завершению Первой, а не Второй мировой войны. И трагично, что Организация Объединенных Наций, созданная либеральными наследниками Вильсона, оказалась не более пригодной для разрешения мировых конфликтов, чем Лига Наций.

Глава 5
Это не сделано

    В Буллите было что-то – на деле, слишком многое – от его более богатого и менее удачливого ровесника, который стал коллективным портретом его современников: Гэтсби. Как написал о нем его ученик и протеже Джордж Кеннан, ставший ведущим дипломатом следующего поколения: «Глядя назад, я вижу в Билле Буллите члена замечательной группы молодых американцев, родившихся накануне нового века. Эта группа включала Кола Портера, Эрнеста Хемингуэя, Джона Рида и Джима Форрестола, и многие из этих людей были друзьями Буллита. Для всех них великим электрифицирующим опытом стала Первая мировая война. Они были изумительным поколением, полным таланта и блеска, который иногда казался излишним. Их целью было, если можно так выразиться, заново оживить жизнь. Они сумели оказать такое влияние на американскую культуру, которое останется и тогда, когда забудутся другие влияния. Но большинство этих людей в какой-то степени разделили судьбу, а может и характер Великого Гэтсби» [52].
    Аскетичный Кеннан произвел блеск этого поколения из наследства мировой войны – пост-травматической, как сказали бы сегодня, психологии Гэтсби и его ровесников. Потом это военное поколение называли потерянным, но это неправда: на самом деле пережившие войну и заряженные ею люди были везде – в музыке, в литературе, в политике. На смену скорби пришло стремление вернуться к жизни, оживить себя и мир так, будто войны и не было. Длящееся влияние войны на мирную жизнь, которое хочется и нельзя преодолеть – центральная тема романа Фицджеральда. С этим влиянием самоотверженно борется Гэтсби, стремясь отмотать время назад, чтобы вернуть себе и любимой женщине довоенную невинность. Он сталкивается с безжалостной необратимостью времени, гибнет в этом столкновении и ни у кого, даже у любимой, не находит сочувствия. Сюжет убедительно показывает герою и читателю, сколь необратимо время: любимая больше не невинна, у нее есть дочь и ревнивый муж, и она готова на иные отношения, – интрижку, не любовь.
    Как обычно, Кеннан тщательно выбирал слова: война не опустошила это поколение, но наоборот, электризовала. Европейская революция и несправедливый мир, которыми закончилась война, вдохновили этих американцев на свершения, которым позже уже не находилось места: в мирной цивилизации, свидетельствовал Кеннан, не было достаточно энергии, чтобы это поколение, «электризованное» войной в юности, могло реализоваться в зрелости. И конечно, не найдя применения самым важным из своих открытий военного времени – а открытия эти касались переустройства мирной жизни, – люди возвращались к воспоминаниям о Великой войне, скорбя о ее тяжких людских потерях и о тех идеях, которые тоже оказались погребенными этой войной. Такой опыт болезнен, но продуктивен. Все, кого перечислил здесь Кеннан, оказались способны на необычные культурные и политические свершения; и почти все в конце концов плохо кончили, включая самого Гэтсби.
    Роман Буллита «Это не сделано» опубликован одновременно с «Великим Гэтсби» в 1925 году. Как ни странно, роман Буллита был тогда, по выходе в свет, успешнее знаменитого романа Фитцджеральда: «Гэтсби» продан первым тиражом в 20 000 экземпляров; «Это не сделано» сразу выдержало дюжину переизданий, было продано 150 000 копий. Роман Буллита совсем не похож на шедевр Фитцджеральда, который не сразу вписался в модернистские ожидания читателя. Прошли годы Депрессии, и Гэтсби вырос в сложный символический образ американского героя, по образцу которого Кеннан и миллионы других читателей будут понимать Америку, которую они потеряли. Однако и в более традиционном романе Буллита, показавшем развитие героя от привилегированного детства к разочарованной зрелости, было немало достоинств. Буллит детально, в классическом стиле литературного реализма, ориентированном на Диккенса или Бальзака, рассказывал об исторической жизни родной автору Филадельфии. На деле Америка после Первой Мировой войны больше походила на длительно и бурно менявшуюся, полную классовой борьбы и сексуальной жажды Филадельфию Буллита, чем на роскошный и трагический Лонг-Айленд Фитцджеральда, место для богатых и красивых, запечатленное в редкую минуту катарсиса и гибели.
    Трагическая кульминация романа «Это не сделано» – гибель на фронте Первой мировой войны Раша, записавшегося добровольцем в Британскую армию еще до вступления Америки в войну. Он гибнет в конце ее лейтенантом действующей армии, когда его отец Корси, главный герой этого романа, служит майором разведки в Вашингтоне, обличая или, наоборот, выгораживая шпионов и шпионок, близких федеральному правительству. Зато Корси спасает от американской тюрьмы своего незаконного сына Рауля, который вырос без отца во Франции, а в Америку приехал социалистическим агитатором; его даже называют большевиком. Он оказывается за решеткой после того, как читает бастующим шахтерам лекцию о Советской конституции. Корси не разделяет его интересов, но к этому времени настолько разочарован в патриотических ценностях, что не задумывается о том, как это иронично, что единственный наследник аристократических Корси оказался коммунистом.
    Родная Буллиту и очень узнаваемая Филадельфия запечатлена в романе под условным названием Честербридж. Десяток семей, слишком хорошо знающих друг друга, распоряжаются большим и цветущим городом. Герои живут в роскоши, обеспеченной унаследованными деньгами, черными слугами и не всегда честными сделками, в которых они часто проигрывают тем, кто не считает себя джентльменами. Отец главного героя врач, но он имеет городской дом и загородное поместье, а у детей собственные лошади; когда они подрастут, у каждого будет черный слуга. Влияние в этом мире не ограничивалось собственностью. Когда у сына начинаются неприятности в школе, отец вмешивается и увольняет учителя; когда мать находит проповеди в церкви слишком длинными, ей нужно лишь намекнуть, и священник делает их короче. В семье царствует жесткий кодекс чести: новую знакомую сына, дочь французского художника, можно накормить на кухне, но нельзя принять в гостиной. Если что и угрожает благополучию семьи, то только ее собственная филантропия: по доброте своей отец учредил бесплатную клинику для афроамериканцев, которых тогда еще называли неграми. И хотя филадельфийские аристократы озабочены внезапным появлением торгового класса, теснившего понятное им могущество старых денег, ничто в этой идиллии не предвещает войну и депрессию, которые несет наступивший уже век. Но все же Корси постоянно выражает недовольство новым веком: автомобилями, заменившими лошадей; супермаркетами, заменившими лавки; фильмами, заменившими театр; шантажом, заменившим дуэли… «Страна со страшной скоростью удаляется от собственных стандартов, от идеалов Вашингтона и Гамильтона и даже Джефферсона. И Уолта Уитмена тоже» [53].
    «Честербридж абсурден, – говорит в романе шурин Корси, ставший тут губернатором: – Мы тут все просто колонисты, сделавшие много денег и построившие на этом наш собственный вид снобизма». Его представление о местной элите поучительно; это очень американское представление, отличное и от английской идеи аристократии, и от русской идеи интеллигенции: «Мы, из старых семей Честербриджа, вообще не знаем тех, кто живет в огромном городе, никого, кроме тех, кто живет вокруг нашей священной Площади. Никто из нас не примет у себя дома владельца фабрики, хоть мы все от них зависим. Мы тут все адвокаты, доктора, банкиры и брокеры этих фабрикантов. Может кто-нибудь объяснить мне, почему владеть шахтами или перепродавать уголь достойное занятие, а изготовлять пилы, или канаты, или линолеум, недостойное?».
    Обязанные своим могуществом предкам, которым удалось выбрать счастливое для эмиграции место и время, эти нетитулованные аристократы верят в то, что их благополучие обеспечено образованием, выбором друзей, добродетельной жизнью. Но герои романа и из хороших, и из плохих семей влюбляются, женятся, заводят связи на стороне и разводятся; мало кто из них доволен жизнью, и менее всех успешный, но вечно неудовлетворенный герой, жена которого оставляет его для светских удовольствий, а сын для добровольной службы в Британской армии, закончившейся его гибелью в бою. И все же это мир, который исповедовал и практиковал ценности семьи, образования и конкуренции; мир, в котором результаты губернаторских выборов были неизвестны до их окончания; мир, в котором редактор газеты при необходимости мог получить аудиенцию у президента или освободить арестанта из городской тюрьмы; мир, в котором случалось, что люди из низов выигрывали конкурентные бои у выходцев из старых и хороших семей; мир, в котором светские люди, глупые и пустые, за столом обсуждают Вагнера и Шопенгауэра; мир, который не обеспечивал равенство женщинам, но преклонялся перед ними, и скучающие дамы находили себе занятия каждая на свой лад: кто пел в опере, кто писал книжные рецензии, кто ехал в Европу работать в военном госпитале, а кто вел светский салон и занимался шпионажем в пользу противника. Однако критический, даже сатирический взгляд на свою страну преобладает в этом романе. Вашингтонская администрация военного времени показана как сборище беспомощных проходимцев, которым верховодит развратная и остроумная красавица, немецкая шпионка. Когда Америка вступила в войну, на которой уже давно сражался его сын, взрослый Корси ненадолго стал поклонником Вудро Вильсона, и тот сказал ему при встрече со слезами на глазах: «Я ненавижу эту войну, я ненавижу войну как таковую, единственное, о чем я забочусь, это мир, который я заключу, когда окончу войну». Но Версальский трактат отталкивает Корси так же, как оттолкнул и самого Буллита.
    Образование много значило в этом мире, и Буллит в своем романе не упускает случая сказать, кто из героев окончил Принстон, а кто Гарвард. Главный герой, Джон Корси, так же не закончил гарвардскую Школу права, как и сам Буллит; зато его дядя – президент местного университета, шестого по рейтингу среди американских университетов (каким, наверно, был университет Пенсильвании). Как и Буллит, Корси становится журналистом, потом главным редактором самой влиятельной газеты Честербриджа, потом послом в Италии (Буллит через десять лет после написания этого романа станет послом во Франции). Умный, богатый и удачливый, Корси несчастен, и автор представляет этот особенный вид несчастья главной проблемой его поколения и сословия, а возможно, даже и всей нации. Этот вид несчастья сочетал сексуальную неудовлетворенность в браке и верность моральным принципам с растущим сознанием их неадекватности современному миру, а в результате с беспомощной ностальгией по старому миру, в котором принципы работали и приносили удовлетворение. Беседуя в самом конце романа с дядей, президентом университета, разочарованный Корси говорит: «Мы тут сидим с тобой и осуждаем современную жизнь. Но современная жизнь не убила ни тебя, ни меня; нас убивают наши унаследованные идеи. Нас убивает Честербридж, тот старый Честербридж который мы оплакиваем».
    Корси несчастен с двумя женщинами, к которым всю жизнь относится доверчиво и страстно: с европейской подругой юности, родившей ему внебрачного сына и уехавшей домой, и со своей американской женой, которая забеременела одновременно с подругой. Этим двойным несчастьем, а не успехами и заслугами, Корси заслуживает авторского и читательского интереса. Следуя за Корси в течение трех-четырех десятилетий, начиная с его чувствительного отрочества и кончая крушением надежд, изменой жены, попыткой самоубийства и отъездом в Италию в 1921-м, мы знакомимся со многими его эротическими увлечениями, которые он странным образом не доводит до осуществления. Его все время соблазняют женщины – светские красавицы, собственные секретарши, уличные проститутки. Иногда он и сам пытается добиться близости кого-то из них, но всегда уклоняется от нее в последний момент. Французская художница, любовь его юных лет, а потом желанная, хоть и всегда недовольная жена – лишь они оказываются его женщинами. Между тем мужчины вокруг – друзья, враги, даже любимый брат – предаются разврату: изменяют женам, покупают любовь, женятся вторым браком, например на оперных дивах, которые сходят с ума на глазах у читателя. Вовлеченный во множество интриг, не очень разборчивый в средствах и все более разочарованный в собственных «принципах», Корси был и остается сентиментален. В этом сочетании обычной неразборчивости в деловой жизни с необыкновенной, почти религиозной избирательностью в делах любви и секса Корси похож на Гэтсби.
    Оба героя живут среди людей, окунающихся в немыслимые раньше формы разврата; но сами герои в них не участвуют, оставаясь верными привязанностям юности. Оба автора – Фитцджеральд и Буллит – строят романы на этом сочетании личной, не совсем понятной верности героя единственному женскому образу, и декоративного разврата, который герои и читатели принимают за саму современность. Куртуазная верность отсылает американского героя в далекое европейское прошлое, делая его чуждым «современности»; Корси часто говорит о себе как о человеке ХVIII века. Это не мешает ему (как не мешает и Гэтсби) участвовать в современной жизни, ее бизнесе и политике, но мешает участвовать в сексуальных развлечениях, которые он связывает с современностью. Корси больше всего боится уязвимости в той непонятной ему, нерешенной, недоделанной современностью части человеческой жизни, которая касается сексуальности. Его сын едет воевать в Европу, но Корси боится не войны, а заразы, которую сын может подхватить от нечистых европейских женщин. Боясь женщин, сексуальности и инфекции, Корси все намеревается поговорить об этом с сыном; но он не находит нужных слов, а сын гибнет на фронте.
    Если кто и понимает, как устроен Честербридж и чем можно ему помочь, то это врачи – профессия любимого, но рано скончавшегося отца Корси. Его лучший друг тоже врач, и он видит страдания Корси, считает его соматические болезни проявлениями его сексуальной неудовлетворенности и ставит ему диагноз: «Ты никогда не сможешь чувствовать себя хорошо с девушкой, которую твоя мать не одобрила бы в качестве твоей невесты. И от этой девушки ты ждешь, что она будет девственной нимфоманкой. Но таких девушек, к сожалению, не бывает». Корси, действительно, сильно зависит от матери, и ее смерть в конце романа страшная потеря. Мать была уверена в том, что Корси никогда не напечатает в своей газете заведомую ложь и не займется шантажом по той простой причине, что он джентльмен из Честербриджа; но по ходу романа мы видим, что Корси не следует этим убеждениям его матери. Зато ее заветам на тему того, с какой девушкой можно чувствовать себя хорошо, он следует с религиозной буквальностью. Автор всецело сосредоточен на этой проблеме; он так упорно обличает своего героя в том, что его представления о сексуальности не соответствуют современной жизни, что читатель чувствует здесь нерешенную – «Это не сделано» – проблему самого автора.
    Конечно, не только женщины несут угрозу фешенебельному миру Честербриджа, устроенному как джентльменский клуб. Выходец из лучшей семьи большого и все же провинциального города, Корси видит, как власть, богатство и влияние в нем захватывают беспринципные выскочки. Постоянный мотив романа – деловые неудачи людей из хороших семей, которые теряют старые деньги в отчаянной борьбе с бизнесом, потому что тот все чаще ведется еще более циничными, совсем бесцеремонными нуворишами с более широкими представлениями о мире. Корси консервативнее, чем его автор; например, Корси никак не может понять нового французского искусства, в котором упражняется его подруга. Случайный знакомый его юности, нищий сын спившегося сторожа, каким-то образом осуществляет мечту закончить колледж; и этот выскочка становится не только журналистом и бизнесменом, незаменимым заместителем Корси по деловой части его газеты, но потом и счастливым соперником в его борьбе за любовь собственной жены. Война всегда обостряет процесс смены поколений, и после Мировой войны новые люди, такие как Гэтсби, завладевали женщинами и деньгами старых людей, таких как Корси. А Буллит, по происхождению и симпатиям относившийся скорее к последним, с непреодолимой двойственностью, но и с подходящей случаю иронией живописал этот процесс «креативного разрушения», как назвал подобный же процесс, происходивший после Второй мировой войны, австро-американский экономист Джозеф Шумпетер, и сам немало походивший на Буллита и его Корси[2].
    В конце романа Корси признается в том, что чувствует себя ближе к Гомеру, чем к новому поколению, вернувшемуся с войны. Дело не только в новых технологиях (кино, автомобили, телеграф проволочный и беспроволочный) и глобализации («Париж стал пригородом Нью-Йорка, туда же стремится и Лондон»). Дело во вкусах и ценностях. «Для тебя и меня счастье – это красота тихого загородного имения. А для них? Я даже не могу себе этого представить». Он говорит это своему дяде, президенту университета, пока они сидят в полицейском участке, пытаясь вызволить из-за решетки сына Корси, Рауля. Помогая ему как сыну, а не как коммунисту, Корси с осторожностью признает возможную правоту Рауля: «Весь мир перешел в новый век машин, а ты и я чужды ему, будто мы афиняне пятого века. И все, что мы имеем впереди – это мир Рауля. Коммунизм! Но кто к черту об этом знает».
    И все же главная тема романа – неразрешенность проблем любви, семьи и секса в новом, послевоенном мире капитализма и кубизма: в мире модерна, с запозданием пришедшего в Америку. Это общая тема великой литературы конца XIX и начала XX века, тема Толстого и Фрейда, Джойса и Фицджеральда. Хоть между ними и легли полстолетия, Каренин и Корси нашли бы много тем для разговора; да и Анна почувствовала бы себя как дома в салонах Честербриджа и Вашингтона, как они описаны Буллитом. Он считал себя знатоком русской литературы, и Корси в одном из монологов даже ссылается на Некрасова: это некрасовский вопрос, говорит Корси: кому в Америке жить хорошо? (Русские фамилии тогда писали с двумя ф: Nekrasoff.) Но главная русская ссылка в этом романе – на самом заметном месте, в названии. «Это не сделано» – ответ Буллита на название хорошо знакомого в англоязычном мире романа Чернышевского «Что делать?», библии русских народников, радикалов и анархистов. Чернышевский показывал несправедливость старого общества и туманную возможность протеста, но как и Буллит, сосредоточивался не на классовом (то есть прежде всего экономическом) неравенстве между людьми, но на нерешенных проблемах брака, семьи и сексуальности, на невозможности развода, женском вопросе, проституции. Он предлагал очень туманные решения, такие как организация швейного кооператива для уличных девушек, или инсценировка самоубийства и эмиграция в Америку для несчастного мужа. Не этими рецептами, в которые мало кто верил, роман Чернышевского вошел в историю, но своим точно заданным вопросом: Что делать? Спустя полстолетия и из-за океана Буллит отвечал: It’s not done.

Глава 6
Второй брак

    Вернемся к нашему герою, который теперь, по завершении сенатских слушаний, ловил форель в штате Мэн. Его государственная карьера, думал он, закончилась быстро и, вероятно, навсегда. Он не жалел об отставке и объяснял ее возвышенными словами, которые на деле не так уж далеки от «идеалистической» риторики Вильсона. В частном письме к Нэнси Астор (американке, ставшей первой женщиной – членом британского парламента), Буллит объяснял свои мотивы: «Я не удивляюсь тому, что Вы пришли в ужас от моих показаний. Однако, если бы Вы были на моем месте, Вы бы сделали то же самое, или еще больше… Я отлично знал, что если я дам полный отчет об этом русском деле, меня будут горько ненавидеть три четверти тех, кто считал себя моими друзьями. Я знал, что я должен буду отказаться от шансов на нормальную, правильную политическую карьеру – такую, какую сделают большинство Ваших друзей» [54].
    К примеру, Филипп Керр, близкий друг леди Астор, не счел нужным поправить премьер-министра Великобритании Ллойд Джорджа, когда тот говорил в палате общин, что ничего не слышал о переговорах с русскими. Керр был личным секретарем Ллойд Джорджа, готовил миссию Булитта и принимал участие в ее обсуждении с премьер-министром. Промолчав, он сделал «нормальную» карьеру, став британским послом в США и членом палаты лордов. Буллит же объяснял свой необычный выбор тем, что лгать Сенату для него столь же недопустимо, как лгать под присягой суду. Более того, он верил, что, сказав правду, облегчит участь «миллионов русских, которых убивала продолжавшаяся блокада», осуществлявшаяся в 1919 году британским правительством при поддержке американского союзника. Даже его брат видел здесь характерный для Билла «идеализм с сильным стремлением к романтике и любви к драматизации», а обратной стороной этого максималистского чувства было избегание им компромиссов, всегда важных для политика. Как мы увидим, карьера Билла и правда складывалась своеобразно; но прав он бывал куда чаще, чем его друзья и враги, сделавшие более успешные или, во всяком случае, более «нормальные» карьеры. Следя за его путем, впору задуматься, как несомненно размышлял и он сам: а верны ли те правила игры, которые обеспечивают карьерные преимущества тем, кто лжет о прошлом, обманывает в настоящем, ошибается в прогнозах на будущее?
    Оказалось, что Буллит удалился от государственных дел надолго, но не навсегда – на 13 лет. Билл и Эрнеста купили яблочную ферму недалеко от Ашвилла в штате Массачусетс. Переделав чердак, где хранилось сено, в большую гостиную и сделав несколько спален в старой конюшне, они вели там светскую жизнь, принимая гостей и устраивая музыкальные вечера. Но хватило их ненадолго; в 1923-м они развелись. Билл страстно хотел ребенка, а у Эрнесты произошел выкидыш. Другие проблемы, вставшие между ними, Буллит позже изобразил в романе «Это не сделано», где жена главного героя, холодная светская красавица, с годами теряет сексуальный интерес к мужу, а тот по моральным соображениям не позволяет себе завести любовницу. Этот конфликт разрушительно действует на них обоих, хотя в романе они находят путь к примирению, которого Эрнеста и Билл не нашли в жизни.
    Развод в этом кругу был нежелательной новостью; в связи с безупречным поведением светской Эрнесты к скандальной репутации Билла прибавилась еще одна история. В отличие от героя своего романа, болезненно верного своей жене, Буллит искал и легко находил женское общество, странствуя по миру и неизменно предпочитая дам высшего света в соответствии с тем, как этот высший свет определялся в стране пребывания. Его редкий талант дружбы действовал и в отношении женщин: короткие или длительные любовные связи переходили в дружеские отношения, которые могли продолжаться десятилетиями.
    В 1922 году разгорается роман Буллита с Элеонор Медилл Паттерсон, одной из богатейших наследниц Америки, известной светскому обществу под именем Сисси. Начавшись в Париже, их связь продлилась недолго; Билл был почти на 10 лет младше Сисси и еще, кажется, не расстался с Эрнестой. Все же Сисси писала подруге о Билле: «Я не думаю, что в мире есть человек более привлекательный, по крайней мере для меня, чем этот мужчина» [55]. Оба они обдумывали романы, каждый свой. Ее роман «Стеклянные дома» (Glass Houses) появился на свет в феврале 1926-го, чуть раньше, чем его роман «Это не сделано»; их отношения отразились в обеих историях. К тому же оба они, Сисси и Билл, разделяли необычный для американцев, страстный и даже болезненный интерес к России. Второй роман Паттерсон «Бегство осенью» (Fall Flight, 1928), рассказывал о царском дворе и высшем обществе Петербурга. Сисси писала и для газет; ее семья, чикагские Медиллы, владела немалой долей американской прессы.
    Сисси действительно принадлежала к высшему свету. В первые годы века вашингтонскую публику развлекали сплетни о «трех грациях», которые царили на столичных балах: Алисе Рузвельт, Сисси Паттерсон и Маргарите Кассини. Алиса была дочерью президента Теодора Рузвельта, Маргарита – графа Артура Кассини, посла Российской империи в США, а Сисси – наследницей чикагских Медиллов, одной из самых богатых семей страны. Ee история была вполне декадентской и не менее космополитичной, чем история Буллита. В 1904 году она вышла замуж против воли родителей за польско-российского графа Йозефа Гизицкого (1867–1926). Граф сделал ей предложение в Петербурге, когда она гостила у Роберта Мак-Кормика, посла США в России, который был ее дядей. Гизицкий был российским офицером и владельцем заложенных украинских имений «на полпути от Варшавы до Одессы». Так понимали их географию американцы; на деле то были Новоселица в Волыни и Яланец в Подолии. После свадьбы Сисси как все американки, которые выходили замуж за иностранцев до 1922-го, была автоматически лишена американского гражданства и стала российской подданной. Они оставались на Волыни до осени 1905-го, пока вести о народных волнениях и приближавшейся холере не вынудили их перебраться в Вену. Помимо физического, и, надо полагать, взаимного, влечения, их объединяла только любовь к лошадям, скачкам и большой охоте на лошадях в английском стиле. Через четыре года Сисси сбежала от графа, который избивал ее. Гизицкий не отдавал ей дочь, пока президент Тафт не написал трогательное письмо Николаю II, прося о вмешательстве. Граф пытался перенести дело в австрийский суд и требовал 400 000 рублей отступных; в итоге он отдал ребенка и получал ежегодную сумму от родителей Сисси [56]. После несчастных лет в Малороссии она все равно гордилась ожерельем из черного жемчуга, который до нее принадлежал царской племяннице Ирине Юсуповой.
    Высокая, рыжая, с бледным лицом и широко посаженными глазами, Сисси Паттерсон похожа на светские портреты Сарджента и Валентина Серова. Отличная фигура, ядовитое остроумие и порочная репутация магнетически действовали на мужчин. Ее кузен, Медил Мак-Кормик, с марта 1909-го был пациентом Юнга в Бургольцле; у Сисси был в это время роман с этим кузеном, и она тоже консультировалась у Юнга. Потом она была в связи с Йоханном фон Берсторфом, германским послом в США. Они встречались в 1915 и 1916 годах, когда Америка шла к войне (похожая любовная история на грани шпионажа описана в «Это не сделано»). Потом у Сисси была связь с Николасом Лонгуортом, мужем ее подруги Алисы Рузвельт, дочери президента (Лонгуорт позже стал спикером конгресса). Потом у нее был роман с Биллом Буллитом. Ходили слухи, что Билл сделал ей предложение, которое она, подумав, отвергла. Согласно другой легенде, их отношения периодически возобновлялись и после второго брака Билла.
    Их обширная переписка в той форме, в которой она сохранена Буллитом, носит вполне деловой характер. Наследница Медиллов и подруга Херста, в 1930-м Паттерсон стала владелицей вашингтонской «Herald» и единственной в Америке женщиной – главным редактором крупной газеты. В отличие от Билла, Сисси была против участия США в войне и атаковала его в письмах и статьях за попытки втянуть Рузвельта в войну. Вместе с тем в начале 1940-х Рузвельт подозревал Буллита в том, что он использовал дружбу с Паттерсон для публикации нужных Буллиту материалов об интимной жизни одного из его соперников. Полностью или отчасти, но это было правдой: Буллит использовал женщин, а газеты писали о Сисси как о самой могущественной женщине Америки.
    В 1924-м, отойдя от романа с Сисси, Буллит делает очередной свой необыкновенный поступок: женится на Луизe Брайант, вдове Джона Рида. Она была на шесть лет старше Билла, чего тот, возможно, поначалу не знал: она всю жизнь преуменьшала свой возраст. Он слишком хорошо понимал, однако, что Луиза принадлежала к другому миру. Дочь шахтера из Питтсбурга, Луиза росла в Неваде и кончила университет в Орегоне, написав дипломную работу по американской истории. Потом она преподавала в школе в заброшенном городке в Калифорнии и была связана с движением суфражисток, боровшихся за избирательные права женщин. Брат Билла вспоминает ее как женщину необычайных талантов и красоты, особо упоминая ее огромные светящиеся глаза. Все же брак Луизы и Билла был так же невероятен, как если бы Гэтсби женился на любовнице своего друга, полноватой жене автомеханика, одолев влечение к довоенной подруге, похожей на Сисси.
    В 1909 году Луиза Брайант первый раз вышла замуж, но вскоре развелась, встретившись в 1916-м с Джоном Ридом. Во внутренней жизни Буллита этот человек играл необыкновенно важную роль, и на нем надо остановиться подробно. Тогда он только кончил Гарвард, где за годы студенчества создал вместе со своим другом Уолтером Липпманом Социалистический клуб. Теперь Джек (как его звали друзья) жил в богемной «деревне» Гринвич, где друг отца, знаменитый журналист-социалист Линкольн Стеффенс обеспечивал его работой, a великосветская любовница Мэйбел Додж (миллионерша-вдова на восемь лет старше Рида) – развлечениями. Он скоро начал печататься в ежемесячном «Метрополитэн», где его репортажи о мексиканской революции появлялись между последними творениями Киплинга и Конрада, и журнал рекламировал Рида как «американского Киплинга». Потом он работал в редакции крайне левого журнала «Массы», которым руководил Макс Истмен, будущий переводчик и литературный агент Троцкого. Так Рид встретил Луизу Брайант, восторженную читательницу «Масс». Пара жила богемной жизнью; у Луизы почти сразу возник бурный роман с Юджином О’Нилом, впоследствии знаменитым драматургом. Но она осталась с Джеком и, практикуя свободную любовь, они поженились в августе 1916-го.
    В годы войны Луиза работала военным корреспондентом в Европе. Революционно настроенный Истмен хотел иметь корреспондента в неспокойной России и к лету 1917-го сумел собрать деньги для такой миссии среди нью-йоркских капиталистов. В Петроград поехали оба, Джек и Луиза. Он писал для «Масс» критические репортажи о голоде в России и о беспомощности Временного правительства, очевидно сочувствуя его оппонентам. Она интервьюировала лидеров революции от Керенского до Троцкого и особенно охотно работала с женщинами – известной американцам «бабушкой русской революции» Брешко-Брешковской, Спиридоновой, Коллонтай. В ноябре Джек и Луиза присутствовали на символической сцене взятия Зимнего дворца в Петрограде. Рид разговаривал с Лениным, сблизился с Троцким, сотрудничал в Наркомпросе и выступал нa Съезде Советов, обещая большевикам помощь американских трудящихся. В январе 1918-го Троцкий назначил Рида советским консулом в Нью-Йорке; они оба, видимо, надеялись на скорое признание большевистского правительства Америкой, которое состоялось лишь пятнадцатью годами позже. Вернувшись в Америку, Джек и Луиза написали по книге о революционном опыте: Джек – «Десять дней, которые потрясли мир», Луиза – «Шесть красных месяцев в России». Книги имели успех, но дохода не принесли, как это свойственно искренним книгам. Все же жизнь между квартирой в Гринвич Вилледж и фермой в Кротоне на Гудзоне была комфортной. Луиза привезла из России много мехов, шалей и сапог; она любила одеться ярко и экзотично, на Манхеттене это называли «по-русски». Аскетичная Эмма Голдман, звезда американских левых, говорила, что Луиза не коммунистка, она только спит с коммунистом: Рид тогда принял участие в создании одной из ветвей американской Коммунистической партии. Весной 1920-го Рид снова поехал в Россию, добиваясь того, чтобы Коминтерн признал именно его организацию. Коминтерн не только согласился с его доводами, но и снабдил его 102 бриллиантами, чтобы его ветвь американской Компартии использовала их по назначению. С этими бриллиантами, а также фальшивым паспортом и предисловием Ленина к новому изданию «Десяти дней», Рида арестовали в Финляндии. В нью-йоркских газетах появилось сообщение о его казни; потом они же опровергли его. Между тем Джек провел три месяца в одиночном заключении. Он писал Луизе, что умирает, и молил ее приехать; изумительно, что она приехала, тоже с фальшивыми документами. Приплыв в Швецию и оттуда в Мурманск, который еще был оккупирован союзниками, она перешла линию фронта и чудесным образом прибыла в Петроград. Но Джек был в это время уже на пути в Баку, где ему непременно надо было принять участие в Съезде народов Востока. Там он вступил в конфликт с лидером Коминтерна Григорием Зиновьевым, а к тому же заразился тифом. Буллит писал потом – наверняка со слов Луизы, – что в этот последний месяц своей жизни Рид был жестоко разочарован Коминтерном и советскими коммунистами. Луиза встретила Джека в Москве 15 сентября, а 17 октября 1920-го он скончался на ее руках. Конечно, для левых американцев, и не только для них, он остался героем. Джон Рид с небывалыми для иностранца почестями похоронен в Кремлевской стене. «Смелость» стала ключевым словом в рассказах об американце, поведавшем миру о русской революции, и о его преданной жене. О его конфликте с Зиновьевым и позднем разочаровании в Советах знали только посвященные; биографы, сочувствующие левым идеям (другие Ридом не занимались), считали это домыслом.
    Между тем Луиза надолго задержалась в Москве, посылая почти ежедневные репортажи в американские газеты. В 1921 году он сама поехала туда, откуда приехал умирать Джек – на советский Восток. За два месяца она проехала через казахские степи и Туркестан, отовсюду посылая телеграммы с репортажами: единственный западный журналист, который в начале 1920-х посетил эти места. По дороге Луиза завязала роман с Энвер-пашой, примечательным османским деятелем, в свое время принявшим участие в геноциде армян, а теперь проповедовавшим союз между большевизмом и исламом; год спустя он возглавит басмаческое восстание и будет убит в бою. Весной 1921-го Луиза вернулась в Америку, что было непросто: в Госдепартаменте знали, что она выехала под чужим именем, и паспорт ей не давали. В следующем году она снова поплыла в Москву, собрав там материалы для новой книги «Зеркала Москвы» – в частности, интервью с Дзержинским.
    В 1922-м в Москву поехал и работодатель Джека и Луизы, редактор «Масс» Макс Истмен. Проведя в революционной России около двух лет, он женился на Елене Крыленко, сестре будущего обвинителя Московских процессов, и написал об этой поездке романтическую книгу «Любовь и революция». Это Истмен вывез из Москвы и опубликовал в Нью-Йорке «Завещание Ленина», в котором тот назначал своим преемником Троцкого и критиковал Сталина. В Нью-Йорке 1930-х он был литературным агентом и переводчиком Троцкого. Он уже разочаровался в Советах и самом марксизме, но продолжал жить с Еленой. Когда Крыленко обвинял несчастных жертв московских процессов в троцкизме и связях с заграницей, его сестра счастливо жила в Америке, замужем за троцкистом.
    До и во время Первой мировой войны Джек Рид был чем-то вроде несбыточного идеала для молодого Буллита. Они были знакомы, но не близки. При жизни Рид был более заметной фигурой, чем Буллит, а трагическая гибель сделала его настоящим героем американского и международного левого движения. Отправляясь в Москву на встречу с Лениным, Буллит с его интересом к русской революции, возможно, надеялся заслужить дружбу ее американского инсайдера, Джека Рида, и превзойти его репортажи реальными делами. Но русская миссия Буллита провалилась, а смерть Рида подвела точку под их недолгим соперничеством.
    В воспоминаниях о Буллите, рядом с ним нередко упоминают Рида, причем иногда в связи с чувством неполноценности, которое вообще-то совсем не было свойственно Буллиту. Орвилл Буллит, рассказывая о брате, цитировал написанное им в феврале 1918-го: «Я бы хотел видеть Россию так же просто, как ее видит Рид. Но мне не удается продраться через противоречивые сообщения о большевиках и вывести из них что-то вроде твердого убеждения». И сразу после этого самосравнения Билла с Джеком Орвилл Буллит писал: «В течение всей своей жизни Билл никогда не испытывал чувства неполноценности» [57]. Джордж Кеннан говорил о том, что поколение Буллита, родившееся в конце девятнадцатого века и «электризованное» Первой мировой войной, встретило в двадцатом веке «фрустрацию, разочарование и иногда трагический конец». В качестве примеров он перечислял композитора Кола Портера, писателя Эрнста Хемингуэя, журналиста Джона Рида и политика Джеймса Форрестола. Многие в конце жизни были разочарованы (Форрестол даже сошел с ума), но другие упомянутые Кеннаном дожили до старости; Буллит умер пожилым и вполне состоявшимся человеком. Подлинно трагической стала лишь смерть Рида – героическая гибель молодого человека, сражавшегося за свои идеи на чужой земле, ради другого народа [58].
    Говоря об англофобии Буллита, британский посол в Вашингтоне сэр Роналд Линдсей писал: «Он ценит англичан, но ненавидит все английское. На самом деле он страдает от этой утомительной американской болезни, от комплекса неполноценности» [59]. Наконец, Харольд Стернс, профессиональный американец в Париже, годами живший за счет друзей и земляков (его считают прототипом Харви Стоуна в «И восходит солнце» Хемингуэя), рассказывал: «Билл был умен, дружелюбен и богат, но иногда мне было с ним неловко, и я думаю, это потому, что у него имелся своего рода комплекс неполноценности. Билл завидовал не имеющим денег богемным людям, каким он не мог стать, даже если бы постарался» [60]. Был ли у Билла такой комплекс, и связано ли это с его сложным отношением к Джеку Риду, который на самом деле был ненамного беднее его? Так, похоже, их отношения воспринимали друзья, объясняя не очень понятный им второй брак Буллита. В 1933 году, будучи уже американским послом в Москве и давно расставшись с Луизой, Буллит говорил журналисту: «Президент Рузвельт, Джек Рид и я – мы одной крови» [61].
    Живя с Луизой в Европе, Буллит написал роман «Это не сделано». Черты Луизы отданы в нем французской скульпторше, с которой молодого Корси соединяют мгновения любви. Они сразу расстаются, а она рожает от него сына, будущего агитатора-социалиста, в котором нетрудно усмотреть черты молодого Рида; в конце романа Корси освобождает сына, схваченного за подстрекательство к забастовке, из американской тюрьмы. В Корси есть биографические черты самого Буллита, но в нем есть и многое от его старших друзей, поддерживавших его в жизни, таких как Стеффенс и Хаус. Корси изображен как слабый, мятущийся человек, который не знает, как освободиться от неверной жены и продажной власти. Его надежды связаны с сыном, французом и социалистом, которого он практически не знает; даже спасая его от американского правосудия, он не может сблизиться с ним. Во всем этом чувствуется отражение внутреннего конфликта, связанного с новым поколением, которому, действительно, Джек Рид окажется куда ближе Билла Буллита.
    Луиза Брайант вышла замуж за Буллита три года спустя после смерти Рида, в декабре 1923-го. Эрнеста долго не давала развод, Луиза была беременна, свадьбу держали в секрете. Ожидая развода и свадьбы, Билл и Луиза жили в Старом Свете, сняв старинный, шестнадцатого века, особняк на Босфоре под Стамбулом, где Луиза собирала материал для книги о новой Турции. Ее особенно интересовало менявшееся положение женщин, законодательство о семье, роль религии в светском государстве. Как всегда, она добивалась встречи с первыми лицами; но ей, взявшей интервью у Ленина и Муссолини, так и не удалось найти доступ к Ататюрку [62].
    На Босфоре Билл и Луиза подружились с десятилетним Рефиком, отпрыском знатной турецкой семьи, вырезанной болгарами в недавней войне. Они усыновили Рефика в 1926-м; потом он ходил в школу в Массачусетсе и выглядел американцем. Известно, однако, что в Париже Рефик поразил Хемингуэя умением кидать ножи в цель. Я не знаю, что впоследствии стало с Рефиком; Буллит страстно хотел сына, что ясно из его романов, но эксперимент с Рефиком, похоже, не вполне ему удался. В феврале 1924-го, тоже в Париже, Луиза родила дочь Анну. На роды приехал Линкольн Стеффенс; для них обоих, Билла и Луизы, он стал своего рода заменой отца.
    Как бывают идеологические романы, то был идеологический брак. Хотя в женской привлекательности, журналистском таланте и политическом радикализме Луизы Брайант нет сомнений, для Буллита было важно, что она вдова Джона Рида. Женившись на вдове американского свидетеля русской революции, Билл не просто занял место покойного, но символически вернул его к жизни, скрестил его с собой, дал ему и себе новую возможность дружбы. Этот брак не дал Биллу ни денег, ни связей, но перенес его в центр международного левого движения. Такой поворот личной жизни соответствовал многолетним мыслям Буллита о некоммунистическом левом движении и о том, что только оно может противостоять умирающим идеологиям, развивавшимся справа и слева от американцев, мирно пьющих в межвоенном Париже.
    Менявшиеся взгляды Буллита и Брайант в это время уже далеки от взглядов Рида, оставшихся в 1920-м; но оба могли думать, что идеи Джека изменялись бы примерно в том же направлении. В политическом плане Луиза оставалась левее Билла, и это особенно касалось всего, что связано с правами женщин. Но теперь эта необычная семья, усыновившая память о Джеке Риде и поклонявшаяся, как отцу, Линкольну Стеффенсу, не была настроена радикальнее, чем их спутники по парижским развлечениям, таким как Скотт Фицджеральд с женой Зельдой и Хемингуэй с собутыльниками. Они вместе наслаждались дешевизной парижской жизни и доступностью крепких напитков вдали от тревожной Америки, которая неслась от Запрета 1920 года, сделавшего алкоголь недоступным для законопослушных американцев, к Депрессии 1929 года, лишившей их других радостей жизни. По воскресеньям Буллиты давали ланч в шикарной парижской квартире, где гостям прислуживали повар-баск и бармен-албанец. Не скрывавший антисемитизма Хемингуэй с презрением писал о Буллите как о полуеврее, но регулярно играл с ним в теннис и ходил на скачки: Билл был знатоком лошадей, особенно любил конкур и умел делать верные ставки. К тому же несколько лет назад, в Константинополе, Хемингуэй безуспешно пытался ухаживать за Луизой, а теперь сплетничал о ней в письмах. Буллиты общались и с Фицджеральдами, с которыми у них было много общего. Мужья, «электризованные» недавней войной, писали романы, соперничавшие потом на рынке американских бестселлеров. Жены, южанки и журналистки, еще были красавицами, но впереди у них – ранние, тяжкие и необычные болезни. Если «Великий Гэтсби» можно прочесть так, будто роман написан о Буллите (мы видели, что так читал его Кеннан), «Ночь нежна» можно прочесть так, будто роман написан о Брайант. На деле он точно, в клинических подробностях рассказывал о собственной жене автора. Насколько это известно, семейное общение Буллитов и Фицджеральдов не привело ни к близости, ни к вражде. Возможно, дело в классовой разнице: Скотт и Зельда были бедны; возможно, в литературных вкусах: Буллиту был чужд модернизм, с которым экспериментировал Фицджеральд.
    Видимо, в это время Буллит начал писать второй роман, оставшийся неопубликованным: «Божественная мудрость» (The Divine Wisdom). Сюжет основан на фрейдовской идее инцеста, получающей неожиданное развитие. Основное его действие происходит в Стамбуле, о котором рассказано во множестве живописных подробностей. Роман начинается в Санкт-Петербурге, где американский миллионер Питер Райвс, владелец сталелитейных заводов и железных дорог, встречает девушку своей мечты Урсулу Дандас, дочь американского посла в Российской империи. Ситуация очевидно соответствует той, что рассказывала Буллиту его подруга Сисси Паттерсон; но черты Урсулы, с ее всегдашней холодностью и необыкновенным спокойствием, написаны с первой жены Буллита Эрнесты. В романе Питер и Урсула женятся и до поры до времени живут счастливо; с ними растет и дочь Питера Анна, его ребенок от первого брака. Потом Урсула заводит роман с британским дипломатом и признается в нем мужу. Измена любимой жены потрясает Питера Райвса, и он не прикасается к ней. Поэтому когда он узнает, что она вновь беременна, он уверен, что этот ребенок не его. Из соображений приличия он признает ребенка своим, но разводится с Урсулой.
    Питер Райвс сильно меняется после развода с женой. Всегда удачливый капиталист, теперь он становится истовым пуританином. Он дает деньги на преследования разных форм разврата, поддерживает судебные преследования против легкомысленных писателей и лоббирует новые, особо суровые законы в этой больной для него сфере. Его дети растут раздельно: Анну воспитывает отец, Дэвид растет с матерью. Оба они участвовали в Первой мировой войне – Дэвид как офицер, Анна как медсестра во Франции. И вот теперь, после войны, они случайно встречаются в Стамбуле. Дэвид ранен неизвестными, и Анна спасает и выхаживает его. Их влечет друг к другу с первого взгляда, но тут они узнают, что они брат и сестра, и открывают неодолимую силу древнего запрета на инцест. К тому же отец ненавидит Дэвида и всячески препятствует их общению. Однако он рассказывает Анне то, чего не знает никто, кроме его самого и его бывшей жены: историю измены Урсулы и рождения Дэвида. Из его слов следует, что у Анны и Дэвида разные отцы и разные матери. Вскоре Анна и Дэвид отдаются любви под стамбульским небом. Перед законом они, однако, остаются братом и сестрой, к тому же их преследует всемогущий отец. Тогда они решают бежать в Афганистан: там их не найдет никто. Спасаясь от отца, вооружившегося пистолетом, они спускаются в тайное убежище, что ведет их в подземные ходы под византийской частью города. Длинный конец романа весь происходит в страшном, экзотичном подземелье. Молодые герои сначала находят там сокровища, как в сказке про Аладдина, потом занимаются любовью под соблазнительной статуей Диониса и, наконец, находят тайный, спрятанный под землей, языческий храм Юлиана Отступника. Взбешенный отец Анны преследует их во главе небольшого отряда; равнодушная мать Дэвида собирается выйти замуж за очередного дипломата. После долгих скитаний в подземном царстве Константинополя героический Дэвид умирает на руках у Анны, как Джон Рид когда-то умер на руках у Луизы Брайант.
    Роман сильно затянут и перегружен ландшафтными описаниями, надземными и подземными. Читатель устает от бесконечных описаний чудес бывшей Византии и не вполне понимает, как они связаны с основной темой инцеста и побочной, но тоже важной темой американского пуританства. Темные языческие подземелья, в которые спускается пара нарушителей древнего табу на инцест, должны иллюстрировать фрейдовскую идею подсознательного с его непознанными опасностями и сокровищами; преследующий их сверху отец– пуританин показывает, конечно, силы суперэго. Все же сюжет искусствен и непоследователен; если прекрасные Дэвид и Анна не брат и сестра, то неясно, почему они так боятся нелепого миллионера с пистолетом и отдают свои жизни страшным силам подземелья. Текст был полностью написан, отпечатан и отредактирован Буллитом, но остался не опубликованным по собственному решению автора. С его связями он, конечно, мог легко опубликовать роман; к тому же работа хорошего редактора могла бы его сильно улучшить. Может быть, Буллит получил негативные отзывы от друзей и поверил им; более правдоподобной кажется гипотеза, что работа над романом затянулась до начала тридцатых годов, когда Буллит рассчитывал вернуться на государственную службу и стал опасаться, что публикация нового романа с сомнительным сюжетом помешает ему. Но рукопись не датирована, отзывов на роман в архиве Буллита я не нашел, и причины, по которым он не стал публиковать этот роман, остаются неясными.
    В 1928 году Луизу Брайант постигла странная, мучительная болезнь. Под кожей у нее появлялись болезненные опухоли; когда их удаляли, они появлялись снова. Известное как болезнь Деркума, это состояние до сих пор считается неизлечимым. Одно из объяснений загадочной болезни Деркума заключается в ее психосоматической природе. Действительно, Луиза пила все больше, что медики считали побочным эффектом болезни Деркума; но алкоголизм – частая проблема американцев, искавших и нашедших приключения в Париже. Ей пытались помочь в лучших клиниках Америки и Европы, но состояние только ухудшалось. Луиза и Билл часто ссорились, муча друг друга взаимной ревностью. Все же они прожили вместе около шести лет.
    Зиму они проводили в арендованных квартирах в Париже, лето на своей ферме в Ашвиле. На ферме содержали лошадей; Билл был хорошим наездником и любил упражнения с прыжками. Осенью 1926-го он упал с лошади и решил, что за этим стоит его бессознательное – то самое, о чем он читал у Фрейда. «Я понял, – писал он другу детства, – что я хотел упасть с лошади. Мне повезло, что я читал про психоанализ и я знаю все эти теории. И я знаю, что на свете есть только один человек, который может мне помочь: Фрейд» [63]. Ближе к зиме он доехал до Вены и встретился с Фрейдом. К своему удовольствию, Буллит узнал, что знаменитый венский профессор помнил его имя со времен Версальского договора. После нескольких консультаций Билл решил, что психоаналитический метод Фрейда поможет ему наладить отношения с Луизой. В письме от 19 февраля 1928 года Билл составлял для Луизы подробный и, увы, невыполнимый план лечения: «У тебя невроз – болезнь, которую можно диагностировать так же ясно, как аппендицит. И еще у тебя болезнь Деркума. С ней ты покончишь в Бадене, а от невроза тебя избавит Фрейд. У меня нет ни малейшего сомнения, что к осени ты будешь в полном порядке… Когда ты избавишься от своего невроза, ты захочешь, чтоб я был рядом, я уверен в этом. Если бы ты глубоко внутри не любила меня, ты бы не была сейчас так безумно сердита». Буллит еще пытался сохранить брак, но более всего его тревога чувствуется как раз в этой преувеличенной уверенности.
    Седьмого декабря 1928 года Билл послал Луизе обширное письмо, фрагменты из которого стоит привести: «Тебе, кажется, по какой-то причине нужно, чтобы между нами возникали споры и объяснения. Это нехорошо, особенно по почте. Что до меня, я бы предпочел, чтоб на меня наехало такси, чем получить твою телеграмму». В этой телеграмме Луиза обвиняла Билла в том, что он слишком часто ужинал с некоей Рами; Билл осыпал Луизу ответными обвинениями. Потом он продолжал: «единственным спасением для меня было бы равнодушие. Для меня нет ничего труднее, чем быть равнодушным к тебе; но ты делаешь это совершенно необходимым. Ничто не помогло бы мне больше, чем равнодушие; но ты делаешь такой выход невозможным. К сожалению, я так сильно завишу от тебя в эмоциональном плане, что ты способна разрушить меня. И ты это делаешь. Ты, наверно, следуешь модели тех ссор, которые разыгрывались между твоими отцом и матерью, когда ты была ребенком. В следующий раз постарайся, пожалуйста, вспомнить, что я тебе не отец и не мать. Я не могу вынести, когда я чувствую себя очень близким к тебе, а потом ты бьешь меня по голове. Ты всегда бьешь меня по голове, поэтому для меня единственный выход в том, чтобы не чувствовать себя близким к тебе. Наверно, это и тебе лучше подходит». Под конец обиженного, но довольно холодного письма Билл предупреждал: «В конце концов, я найду выход в самосохранении» [64].
    Можно себе представить, как ревность жены и ее алкоголизм портили ему, любившему красивую жизнь и хорошие манеры, привычный для него быт. Однако в 1928 году и начале 1929-го он все еще надеялся исцелить Луизу. Оставляя за ней свободу выбора, он уговаривал ее обратиться к Фрейду: «Я знаю так же, как и ты, что тебе надо выздороветь усилием твоей собственной воли. Будет очень верно, если ты сама обратишься к Фрейду. Никто не поможет тебе, кроме тебя самой. Но может быть, тебе не надо ходить к нему? Я не знаю. Только ты и Фрейд можете это решить». Из этого письма ясно, что его собственный анализ у Фрейда к этому времени завершен, и Буллит удовлетворен им: «Я не буду иметь ничего общего с твоим анализом, как ты не имела ничего общего с моим… Летом он берет только двух пациентов, и тебе необыкновенно повезет, если он согласится взять еще и тебя… Я не могу тебе помочь найти твой младенческий опыт, и ты не можешь сделать это. Фрейд сможет тебе помочь, но все равно это будет твой собственный поиск, и твоя воля все сделает сама. Но я буду очень рад, если ты поговоришь с ним».
    Она не ехала к Фрейду, а Буллит продолжал ее уговаривать, ставя в пример самого себя. Шестого апреля 1929 года Билл писал Луизе: «Наверно, всего за несколько дней с Фрейдом ты сможешь дойти до чего-то необычайно полезного. В конце концов, мне понадобились всего два дня, чтобы понять, что Эрнеста представляла для меня Джека [Рида], после чего я потерял все свое невротическое чувство к ней. Ты, возможно, так же быстро поймешь природу своего желания пить». Это признание дает нам возможность увидеть природу влечений молодого Буллита, которые вели его от одного неудачного брака к другому. Он пишет здесь жене и вдове друга о том, что они, вероятно, не раз обсуждали с ней до и после его короткого анализа: о своей идентификации с Джеком Ридом.
    Не надо быть психоаналитиком, чтобы увидеть акты отождествления и замещения в женитьбе Буллита на вдове Рида; примерно так этот странный брак рассматривался и в консервативной Филадельфии, и в левом Нью-Йорке, и в разгульном американском Париже. Но, судя по письму Буллита, Фрейд сделал отсюда шаг вглубь: он увидел определяющее влияние Рида не только во втором, но и в первом браке Буллита. По Фрейду, Эрнеста тоже, как и Луиза, «представляла» для него Джека. Мы не знаем фактов, на которых основывался Фрейд в этой интерпретации; наверняка, Фрейд увидел в этом чувстве к старшему другу, радикальному единомышленнику и покойному сопернику аспекты и идеологические, и эротические. Мы знаем только, что Буллит согласился с этой идеей Фрейда; как мы видели, он даже утверждал, что фрейдовская интерпретация помогла ему освободиться от «невротического чувства» в отношении Эрнесты. Похоже, что влечение к холодной, аристократической красавице из родного города не прошло и после новой женитьбы на экзотической социалистке-феминистке; в самом деле, Фрейд обсуждал с Буллитом его «невротическое чувство» к Эрнесте в 1926-м, четыре года спустя после их развода. Об этом чувстве можно догадываться по портрету Эрнесты в «Это не сделано», где главный герой, тоже журналист и дипломат, хочет, но не может освободиться от безответной и навязчивой страсти к прекрасной, но холодной супруге. Действительно, эта интерпретация Фрейда свидетельствует о значимости отношений с Ридом для внутреннего мира Буллита. Рид был его кумиром, и Фрейд интерпретировал их отношения как гомоэротическое желание, первичное по отношению к обоим неудачным бракам Буллита.
    Встреча Фрейда с Луизой Брайант была назначена на 23 апреля 1929-го. По плану, они должны были встретиться еще несколько раз и потом договориться о продолжительном курсе психоанализа. Платить за все должен, конечно, Буллит. Архив хранит деловое письмо Луизы Биллу от 16 апреля, направленное из санатория в Баден-Бадене; обо всем договорившись с Фрейдом, она собиралась в Вену и просила у Билла денег. Но дальше переписка обрывается, и мы не знаем, состоялась ли тогда или в какое-либо другое время встреча Фрейда с Брайант. Похоже, она либо не приехала к Фрейду, либо их разговор принял нежелательный характер. Впрочем, в последнем случае мы, вероятно, знали бы о ситуации из переписки Фрейда.
    Несбывшаяся мечта Билла о психоаналитическом лечении Луизы была, похоже, последней каплей, которая толкнула его на решительные меры. В сентябре они встретились в Нью-Йорке, но Луиза напилась так, что ее пришлось госпитализировать. Билл воспользовался случаем, чтобы прочесть ее частную переписку, и нашел недвусмысленные письма от скульпторши Гвен Ле Галльен, говорившие о лесбийской связи Гвен и Луизы. В декабре 1929-го, пока Луиза опять находилась под присмотром в баденском санатории, Билл начал дело о разводе в филадельфийском суде, обвинив ее в лесбийской связи. В архивах остались его многостраничные показания на суде, а также собранные им свидетельства, говорившие об ее алкоголизме, сексуальной перверсии и пагубном влиянии на дочь. В отсутствие Луизы, суд присудил Биллу развод и полную опеку над Анной. 30 января 1930-го Билл писал Луизе из Филадельфии о состоявшемся разводе: «Это страшное поражение, наверно самое худшее поражение моей жизни. Мы не сделаем этот факт лучше, если откажемся смотреть на него, как он есть».
    После скандального развода с Луизой Буллит больше не женился. Он вел изящную жизнь холостяка-космополита, воспитывал дочь, имел длительные связи. Он не виделся с Луизой и не позволял ей видеть Анну, но до конца ее жизни регулярно перечислял Луизе деньги. Болея все тяжелее, Луиза открыто жила в Париже с Гвен Ле Галльен, задавая новые стандарты богемной жизни. Они расстались через год, в 1931-м, причем Луиза теперь обвиняла Гвен в попытке отравить ее. Она искала возможности видеться с дочерью, но Билл охранял Анну от того, что считал дурным влиянием, и не допускал свиданий. Последним увлечением Луизы стали самолеты: больная, она научилась летать и действительно летала одна, без инструктора, над Парижем. Она меняла разные литературные идеи и проекты, но потом остановилась на одном, самом для нее важном: начала писать биографию Джона Рида. Но и тут Билл оказался непреодолимой помехой: все документы, касавшиеся Джека и молодой Луизы, оказались во владении Буллита, и он не торопился их отдавать. А в 1934-м биографию Рида стал писать марксист и выпускник Гарварда Гранвилл Хикс. Луиза то соглашалась сотрудничать с ним, то подозревала его в доносительстве. Книга Хикса «Джон Рид: Создание революционера» вышла в свет в том же 1936 году, когда умерла Луиза Брайант.

Глава 7
Соавтор и спаситель Фрейда

    Буллит характеризовал свои отношения с Фрейдом как многолетнюю дружбу. Эта дружба началась, как мы видели, с краткой, но эффективной терапии, которую Буллит получил в 1926-м в связи с суицидными мыслями и брачными делами. Отношения пациента и аналитика не были тогда столь ограниченными, какими стали затем. Однажды Буллит посетил Фрейда в берлинской больнице, где тот лежал после небольшой операции; Фрейд был в депрессии и мрачно говорил о том, что написал все, что хотел, и пришла пора умирать. Пытаясь развлечь старшего друга, Буллит упомянул, что работает над книгой о Версальском договоре, главы которой станут историческими портретами Ленина, Ллойд Джорджа, Вильсона и еще нескольких лидеров. Фрейд оживился и предложил писать главу о Вильсоне вместе. Недавно окончив книги о художниках Возрождения, Леонардо и Микеланджело, Фрейд хотел теперь написать анализ современного человека, в отношении которого он не испытывал бы дефицита информации.
    Буллита воодушевило это предложение. Его собственная книга была предназначена для специалистов по международным отношениям, говорил он, а вот исследование Фрейдом Вильсона будет равно по своему значению «анализу Платона Аристотелем. Книгу, написанную Фрейдом, захочет прочесть каждый образованный человек». Сравнение смелое, но вряд ли случайное. Аристотель был учеником Платона, пересмотревшим наследство своего учителя; Фрейд ни в каком отношении не был учеником Вильсона. Драматизируя ситуацию, Буллит продолжал: «Похоронить суждения Фрейда о Вильсоне в главе моей книги значило бы породить невозможное чудовище: часть, которая была бы больше целого» [65]. Буллит вел читателя к пониманию того, как задумывалась эта книга, и впрямь похожая на странный гибрид: Вильсон и Фрейд оба были для него отцовскими фигурами, и теперь Буллит брал в соавторы одного символического отца с тем, чтобы расправиться с другим отцом.
    В собственном предисловии к совместной с Буллитом книге Фрейд писал, что относился к Вильсону без симпатии со дня, когда тот появился на европейском горизонте. С ходом лет нелюбовь к этому президенту только росла: Фрейд все больше узнавал о его личности и о том, как тяжко изменилась «наша судьба» после его вмешательства. Фрейд говорил еще, что его интриговало, что Вильсон и он родились в один год, 1856-й. В целом, Фрейд видел в Вильсоне человека, «который добился в точности обратного тому, чего пытался достичь». По его словам, Вильсон показал себя противоположностью Мефистофеля, который в гетевском «Фаусте» «вечно стремится ко злу и вечно производит благо» [66]. Таким образом, Вильсон оказывается деятелем, который стремился к добру, но всегда производил зло.
    Буллит был одним из немногих высокопоставленных политиков, кто прошел психоанализ, хоть и в той короткой форме, которую практиковал Фрейд. С другой стороны, среди сотен пациентов последнего не было более крупной политической фигуры, чем Буллит, ставший личным другом американского президента, кандидатом в госсекретари, послом в России и Франции. И среди многих книг Фрейда только две были написаны в соавторстве: ранняя работа, созданная вместе с его учителем, Йозефом Брейером, и поздняя книга в соавторстве с Буллитом. Буллит и Фрейд оба возлагали немалые надежды на эту книгу, рассчитывая на восстановление исторической справедливости в отношении Вильсона, а заодно и политической карьеры Буллита. В октябре 1930-го он записал, что Фрейд сказал ему: «я надеюсь, что одним из результатов этой книги, когда она будет опубликована, будет Ваше возвращение в политику». Буллит отвечал, что и он надеется на это. Фрейд продолжал: «это одна из главных причин для меня заняться этой книгой… Но моя нелюбовь к Вильсону почти так же велика, как моя симпатия к Вам» [67].
    Так они приступили к работе над биографией Вильсона. В следующем году Буллит несколько раз приезжал в Вену, чтобы встретиться с Фрейдом. Одновременно он работал с бумагами принца Макса Баденского, бывшего в конце войны канцлером Германской Империи; эта работа не была закончена, но помогла ему в общении с Фрейдом. Соавторы сразу согласились между собой в их отношении к Вильсону и к итогам войны, как они были определены в Версале. Патриоты воевавших друг с другом стран, они были по-разному задеты войной и последовавшим за ней миром. Двое сыновей Фрейда, Эрнст и Мартин, служили добровольцами в Австро-Венгерской армии, один на Восточном фронте, другой на Западном; Мартин был ранен и, хуже того, числился без вести пропавшим, пока не обнаружился уже после перемирия в плену в Италии. Когда началась война, Фрейд стал писать историю болезни и лечения своего русского пациента Сергея Панкеева, которого он называл «Человеком-волком»; то была притча военного времени о неизбежной победе разума над дикостью. Пережив в Вене военные лишения, угрозу революции, страх за сыновей, распад империи и, наконец, послевоенную инфляцию, Фрейд менял свои самые глубинные, самые теоретические взгляды. Во время и сразу после войны работы Фрейда окрашиваются культурным пессимизмом, неудовлетворенностью цивилизацией, нелегким признанием тех сил, которые он теперь назвал «влечением к смерти». Отправившись в дальние интеллектуальные путешествия с очень разных точек отправления, Фрейд и Буллит встретились в обездоленной столице разрушенной империи, еще недавно пытавшейся стать центром мира. Их опыт и горизонты не были равными, но пересекались именно в этой, равно важной для них обоих области глобальной политики. Оба они были космополитами, гражданами мира, и мир объединил их. Они видели его дальний горизонт, и это отличало их от провинциальных соотечественников, каким был Вильсон или, к примеру, Гитлер.
    Проблемы, с которыми Буллит обратился к Фрейду в середине 1920-х, наверняка были связаны с профессиональной неудовлетворенностью. Как бывший дипломат, находившийся в необычно ранней отставке, и начинающий писатель Буллит вряд ли был доволен своими успехами. Теперь они вместе, Фрейд и Буллит, хотели написать книгу, которая бы объяснила две катастрофы их мира, свершившуюся и ожидаемую. Несмотря на давний интерес к Фрейду и практическое знакомство с его методами, Буллит оставался далек от психоаналитического понимания людей и мира. Роман Буллита «Это не сделано» содержит немало откровенных рассуждений о мужской и женской сексуальности, но все же это иной уровень понимания, чем тот, который представлен в совместной книге Фрейда и Буллита о президенте Вильсоне.
    Работая над этой книгой, Буллит записал, перевел и отредактировал слова, сказанные старшим соавтором, и сделал это с усердием и тактом, которые отвечали его представлению о Фрейде как о «великом человеке». Главы, отражающие детальное знание Буллитом того, как работали Вильсон и его администрация, сочетаются с вдохновленными Фрейдом главами, рассказывающими о психологическом развитии Вильсона. Но синтезировать или еще как-то усреднить стили соавторов было невозможно, да они и не пытались этого делать. Буллит изъяснялся быстрым и точным языком американского журнализма, Фрейд – в многословной и полной повторов манере, делающей сложные понятия чем-то вроде действующих лиц в драме. Но завидным талантом Буллита была его способность к длительному сотрудничеству со старшими и властными людьми – Хаусом, Фрейдом, Рузвельтом; в отношениях с такими заместителями отцовской фигуры, как назвал бы их Фрейд, Буллит не подчинялся и не восставал, но устанавливал дружбу – отношения равных.
    «За аналитическую часть текста мы отвечаем вместе», – писал в предисловии Фрейд. Они вместе работали два или три года; Фрейд читал существовавшую уже биографическую литературу о Вильсоне, Буллит собирал интервью с теми, кто с ним работал и его помнил. Встречаясь во время визитов Буллита в Вену, они обсуждали материалы. Книга документирует глубокое и детальное понимание Буллитом психоаналитической теории позднего Фрейда. Это тем более удивительно, что Буллит не демонстрировал это знание в других своих текстах. Но его интуиция, проявлявшаяся в завидном знании людей и в даре политического предвидения, не только не противоречила теориям Фрейда, но и немало выиграла от них. Буллит писал текст отдельными главами, Фрейд читал их и местами переписывал текст. В определенном смысле, сама эта написанная в дружеском партнерстве книга выходит за пределы эдиповой теории, которую эта книга систематически и, в общем, безжалостно применяет к своему герою.
    В архиве сохранился договор, подписанный Буллитом и Фрейдом в его венской квартире на Берггассе, 19, где сейчас музей Фрейда. Доход от публикации книги соавторы договорились разделить так, что две трети доставались Буллиту, одна треть Фрейду; в такой же пропорции делились и возможные расходы. Соавторы соглашались, что американское издание должно выйти раньше немецкого, что оставляло контроль над публикацией книги за Буллитом. Весной 1932 года Фрейд и Буллит завершили рукопись, но тут возникло осложнение, которого можно было ожидать с самого начала. В почти подготовленный текст Фрейд дописал несколько пассажей, с которыми Буллит не мог согласиться. Эти добавки Фрейда касались детальной интерпретации христианства в связи с бисексуальностью и страхом кастрации. Один из этих фрагментов, не вошедших в книгу, недавно опубликован; он углубляет известный текст книги, но никак не противоречит ему. Из этого видно, что расхождения соавторов касались редактуры текста и не имели принципиального характера [68]. По предложению Буллита, каждый из них тогда согласился подписать рукопись главу за главой, и она осталась ждать своего часа.
    В 1938-м Буллит был американским послом в Париже, а Фрейд – больным, беззащитным еврейским доктором в занятой нацистами Вене. Он не хотел уезжать из Вены, да это было и непросто. Не совсем ясно, услышал ли Фрейд о необходимости эмиграции от Буллита, или об этом ему говорили младшие члены его семьи; во всяком случае, Буллит организовал этот отъезд, помогая старшему другу и соавтору дипломатическими усилиями и деньгами. Американским консулом в Вене был Джон Уайли, бывший сотрудник Буллита по московскому посольству. Сразу после аншлюса, 15 марта Уайли телеграфировал в Париж Буллиту: «боюсь, что Фрейд, несмотря на его возраст и болезни, находится в опасности». Буллит, видимо, позвонил Рузвельту. Уже на следующий день госсекретарь Халл телеграфировал консулу Уайли, что президент поручает ему ставить вопрос о Фрейде перед новыми венскими властями и желает, чтобы Уайли отнесся к делу лично и неформально. Халл просил, однако, в этих разговорах с нацистскими властями не ссылаться на Рузвельта, но подчеркивать заслуги Фрейда перед мировой наукой. 17 марта прошел слух, что Фрейд арестован; Уайли сообщал Буллиту, что это неправда. Нацисты, писал Уайли, лишь произвели в тот день обыск в квартире Фрейда и конфисковали его паспорт, а заодно и крупную сумму денег. Во время обыска в квартире Фрейда находились двое сотрудников американского консульства, которых направил туда Уайли; там была и его жена, полячка Ирена, которая за три года до того вела московский Фестиваль весны и заботилась о Булгаковых. По делам Фрейда Уайли общался с руководителем венской полиции; тот заверял его, что доктору ничто не угрожает. Буллит телеграфировал в госдепартамент, что лично готов нести расходы, если таковые потребуются для отъезда Фрейда. Уайли в ответ передал ему, что расходы будут немалыми: Фрейд хотел взять с собой 16 человек, включая 10 членов своей семьи, а также служанку и личного врача с его семейством в придачу. Любой австрийский еврей должен был платить нацистам за свой отъезд немалую сумму; кроме того, нацисты от Фрейда требовали еще 32 000 шиллингов, которые задолжало поставщикам его психоаналитическое издательство. В ответ Буллит писал, что не сможет содержать 16 человек, и просил Уайли убедить Фрейда ограничиться женой и дочерью (родственники Фрейда, в их числе четыре его сестры, оставшиеся в Австрии, погибли в Холокосте). Однако Буллит обещал выделить в помощь Фрейду и его семье 10 000 долларов, огромную по тем временам сумму, и обещал найти еще денег. Он подключил к этому делу светскую даму, психоаналитика и потомка Наполеона Мари Бонапарт, принцессу греческую; она сразу приехала в Вену и за свой счет решила финансовые вопросы с властями. Но 22 марта гестапо арестовало дочь Фрейда, Анну, о чем Уайли сообщил Буллиту; ее отпустили в тот же день, о чем Уайли тоже телеграфировал в Париж. По дипломатическим каналам Буллит позаботился и о получении Фрейдом и его семьей французской визы. 12 апреля, через месяц после аншлюса, госсекретарь Халл отправил Уайли телеграмму, в которой вновь просил консула поинтересоваться планами Фрейда в отношении эмиграции в Англию. В общей сложности это дело стоило американским дипломатами трех месяцев, а также многих тревог и денег. Нацистский чиновник, ответственный за взыскание выкупа с Фрейда и ликвидацию его издательства, успел даже сам увлечься психоанализом; он не знал, что Буллит в Париже и Уайли в Вене следили за каждым его шагом. В конце концов, четвертого июня Фрейд с семьей выехал на поезде из Вены в Париж. На том же поезде следовал сотрудник американской секретной службы, который должен был помочь Фрейду в случае затруднений на границе[3]. Фрейд писал потом уже из Лондона: «Дорогой Буллит, теперь, среди покоя, мира и красоты, и после всего, что случилось за эти месяцы, я должен снова поблагодарить Вас… Я не могу вполне оценить Вашей роли, потому что многое происходило втайне, но я уверен, что роль эта была велика» [69].
    Встречая Фрейда на вокзале в Париже, Буллит напомнил ему об их нерешенном споре, касавшемся вставок в их книгу; позже, посетив новый дом Фрейда в Лондоне и взяв с собой рукопись, он получил у больного, но благодарного Фрейда разрешение снять спорные пассажи. По словам Буллита, Фрейд видел и одобрил самый последний вариант текста. Но книгу нельзя было публиковать: хотя весной 1938-го умер полковник Хаус (книга содержит насмешливые подробности в отношении его самого и его родственников), еще очень долго была жива вдова Вильсона, которая описана довольно враждебно. Кажется, что Буллит сам не торопился печатать эту книгу. Может быть, он не хотел проблем с наследниками Фрейда, которые сначала дали согласие на публикацию (и получили свою долю дохода от нее), а потом стали сомневаться в аутентичности фрейдовского авторства. Или, что более вероятно, Буллит понимал теперь, что публикация столь радикального сочинения навсегда сделает для него невозможным возвращение к государственной карьере. В итоге книга вышла в свет незадолго до смерти Буллита в 1966 году. Все же он увидел ее – несомненно, самое долговечное из его сочинений – вышедшей из печати.
    Книга появилась как раз тогда, когда жанр психобиографии, сочетавший историю и психоанализ в применении к индивидуальной жизни, в Америке вошел в моду; признанным классиком его был Эрик Эриксон, автор психобиографий Лютера (1958) и Ганди (1969). Теперь получалось так, что жанр этот был изобретен Фрейдом и Буллитом, которые к тому же использовали его не как аналитический инструмент для понимания «великого человека» (что делал сам Фрейд в книгах о Леонардо и Моисее), но как критическое, политическое оружие. К тому же в интернационализме Вильсона, репутация которого в межвоенный период была подорвана критикой Версаля и судьбой Лиги Наций, интеллектуалы 1960-х видели теперь альтернативу холодной войне и Вьетнамской кампании. Книга немедленно подверглась критике, и против нее резко выступил сам Эриксон [70]. Он поставил под сомнение соавторство Фрейда, обвинив Буллита в том, что тот выдал собственную рукопись за работу, написанную вместе с классиком. Вскоре, однако, историки психоанализа убедились в том, что наследники Фрейда не уклонились от получения гонорара за скандально известную теперь книгу. Позже, когда бумаги Буллита в Йейле стали доступны исследователям, там обнаружились рукописи Фрейда и другие документы, свидетельствующие о его вовлеченности в совместную работу с Буллитом[4].
    Наибольшее внимание – примерно половину книги – соавторы уделили второму президентству Вильсона. Они тщательно анализируют его чувства и решения на Парижских переговорах, особенно ближе к их судьбоносному концу, который они называют «капитуляцией Вильсона». Тут они исследуют события буквально день за днем. Соавторы трактуют политические решения Вильсона в свете его «пассивной» и «активной» сексуальности в отношении отца, матери, брата и их заместителей, менявшихся по ходу жизни. В самой книге мы читаем: «Мы не считаем нужным извиняться за детальность нашего исследования. … Иногда течение жизни всего человечества меняется из-за характера отдельного человека… Жизнь была бы иной, если бы Христос отрекся перед Пилатом. Когда Вильсон сдался в Париже, поток Западной цивилизации повернул в иное русло, о котором неприятно и гадать» [71].
    В своем предисловии Буллит рассказывал: «И Фрейд и я были упрямы, и наши веры были разными. Он был евреем, ставшим агностиком; я всегда был верующим христианином. Мы часто не соглашались, но никогда не ссорились» [72]. Религия действительно играет неожиданно большую роль в этой психобиографии. Книга о 28-м президенте Соединенных Штатов сосредоточена на жизни его воображения, которoe, как считали соавторы, оказалo определяющее влияние на его политические действия. Вильсон был пресвитерианцем, и этой специфически американской религиозности дается самая радикальная интерпретация. «Психоанализ может подтвердить, что отождествление отца с Богом является обычным, если не общим, явлением психической жизни. Когда сын отождествляет себя с отцом, а своего отца – с Богом, […] он чувствует, что внутри него есть Бог, что он сам станет Богом […] Во многих случаях мужчина […] решает свои проблемы, отождествляя себя с Иисусом Христом» [73]. Для Фрейда, еврея-агностика, такая позиция чужда, но Буллит, потомок гугенотов и выходец из квакерской Филадельфии, рассказывает о близком ему опыте. Внутренняя идентификация Вудро Вильсона с Иисусом Христом признается ключом к его личности и, более того, секретом политической карьеры: «Отождествление себя со спасителем человечества, которое стало столь важной чертой его характера в зрелые годы Вильсона, по-видимому, произошло вследствие неизбежного для ребенка вывода […]: если его отец – Бог, то он единственный и любимый Сын Божий – Иисус Христос». Так формируется особого рода пуританское Супер-эго, которое в описании Фрейда близко к протестантской этике Вебера. «Его идеалы столь грандиозны, что они требуют от Эго невозможного». В таком случае, чего бы Эго ни достигло в жизни, Супер-эго все равно будет недовольно. «Супер-эго безжалостно подгоняет: Ты должен сделать невозможное возможным! Ты должен достичь невозможного! Ты любимый сын твоего Отца! Ты и есть Отец! Ты Бог!» [74]
    Отец Вильсона был священником на американском Юге, а сам Вильсон – горячо верующим христианином. Пресвитерианство распространенная, особенно в Шотландии и Северной Америке, ветвь кальвинизма; для понимания того, насколько влиятельна эта «высокая церковь» в США, достаточно сказать, что Принстонский университет, президентом которого Вильсон был до начала политической карьеры, был основан как пресвитерианский колледж. Кроме Вильсона, пресвитерианская церковь дала Америке еще несколько президентов, в их числе – Эйзенхауэра и Рейгана.
    Немецкий социолог Макс Вебер, современник Фрейда и Вильсона, именно в пресвитерианстве и подобных ему пуританских деноминациях нашел сам «дух капитализма». Особое значение Вебер придавал таинственному догмату предопределения. Пуритане верят, что Бог определяет каждое событие, но человеку не дано знать Божий замысел и пути спасения. Если он избран и чувствует себя инструментом Бога, то на основании собственных представлений о добре и благе будет действовать так, чтобы множить его славу и собственное преуспеяние. Абстрактные критерии земного успеха, такие как удачи в путешествиях и битвах, растущее богатство предпринимателя или (продолжая мысль Вебера) успех в демократической политике, исчисляемый числом голосов, – все это трактуется пуританином как род благодати, преумножение славы Божьей и косвенный признак спасения. Отсюда, из сочетания веры в предопределение с невозможностью его постижения, Вебер выводил необходимость проб, ошибок, безысходной неудовлетворенности и бесконечного прогресса – самый дух современности. Германский патриот, Вебер одновременно восхищался и сопротивлялся глобальной мощи этих пуританских – англосаксонской и голландской – версий капитализма. Он писал о «железной клетке» обязанностей и одиночества, которую капиталистическая современность готовит для людей.
    У Фрейда и Буллита эти особенности пресвитерианства получают иные логические следствия. Вера в предопределение и избранничество оказывается причиной политической слабости Вильсона, которая вела к трагедии Версальского мира и краху самой идеи прогресса. В предисловии Фрейд постулировал, что человек, слишком остро чувствующий личную близость к Всевышнему, испытывает трудности в отношениях с земными, равными ему существами. А в самой книге соавторы писали о Вильсоне-президенте: «Его идентификация с Христом была столь сильна, что он мог начать войну только как средство установить мир. Он должен был верить в то, что каким-то способом он выйдет из войны как Спаситель мира» И действительно, «как только он назвал войну крестовым походом, он сделался спокоен, силен и счастлив» [75].
    Соавторы пишут портрет Вильсона как обвинение провинциальной, фундаменталистской Америке. Связывая особенности Вильсона с его религиозностью, соавторы трактуют их как «женственное» решение универсальной бисексуальности, которую Фрейд приписывал природе человека. Сын пастора, боготворивший своего отца, Вильсон реализовал себя исключительно в речах, за которыми не видел ничего, кроме новых речей. Политические проблемы он пытался решать проповедями и везде – в Принстоне, Вашингтоне, Париже – создавал дискуссионные клубы, которые должны были заменить политическое действие; Лига Наций в полной мере осуществила это влечение Вильсона. В Париже Вильсон, как женщина, отказался от драки и на предательства отвечал проповедями, как пастор. «Нон-конформистская традиция британского среднего класса, которую сектанты перенесли в Америку, создала такую атмосферу, в которой человек, мужественность которого преобладает над женственностью, способен преуспеть только в экономическом отношении. Зато она очень подходит для женщин […] Та ширма рационализаций, которая позволяла жить Вильсону, […] была бы сорвана на европейском континенте. Ему повезло, что он родился в Америке, защищенной от реальности на всем протяжении 19-го столетия благодаря своей преданности наследству Уиклифа, Кальвина и Уэсли» [76].
    Пытаясь объяснить читателю, кем на самом деле был Вильсон, экономист Кейнс использовал те же риторические средства, что пригодились дипломату Буллиту и психоаналитику Фрейду. Свой ключ к президенту Кейнс тоже находил в пресвитерианстве: «Его мысли и его темперамент были такими, какие свойственны теологу, не интеллектуалу» (Вильсон не понял бы, наверно, самого этого различения). «У нас в Англии и Шотландии теперь мало таких экземпляров, – с насмешкой писал Кейнс, – но в Америке они есть, и в демократической борьбе они получают власть, какую в Европе получить не смогли бы» [77]. Еще и Фрейд, и Кейнс сравнивали Вильсона с Дон Кихотом. Фрейд предпочитал Мефистофеля, который в противоположность Дон Кихоту не хочет добра, но его совершает; неспроста, конечно, оба эти любимые им образы, Дон Кихот и Мефистофель, наделены интересной для аналитика способностью отрицать реальность того, что они на деле совершали: один – реальность добра, другой – реальность зла.
    Как и пуританская Америка XIX века, Вильсон был «защищен от реальности» редким сочетанием религиозной веры, экономического успеха и культурной изоляции; поэтому столкновение с ужасной реальностью Европы, которое принесла война, оказалось столь мучительным. Понять эту проблему вновь поможет образ Гэтсби – провинциального ветерана мировой войны, который не может вернуться в мирную жизнь, хранит верность довоенной любви, тратит деньги вместо того, чтобы вкладывать их в дело, и совсем не способен к дружбе. Веря в свои попранные войной идеалы, Вильсон, Гэтсби и другие американцы отказывались жить новой жизнью ХХ века; чтоб научить выживших, мировой войны оказалось недостаточно, понадобилась депрессия. Но, конечно, «благодаря своей преданности наследству Уиклифа, Кальвина и Уэсли», провинциальная и фундаменталистская Америка пережила не одну депрессию и не одну мировую войну.
    Через несколько лет Буллит, имевший дар видеть талант в людях, возьмет с собой в Москву Джорджа Кеннана, а тот с его помощью вырастет в выдающегося дипломата. Кеннан тоже рос пресвитерианцем, но стал агностиком. Всю жизнь его, сначала неудачника, а потом крупного государственного деятеля, мучили проблемы морального выбора: «Может быть, я обрету религию. Может быть, я первый раз в жизни влюблюсь. Или может быть, меня четвертуют на колесе, как это случилось с Хемингуэем и другими экспатами» (Кеннан наверняка имел в виду любимого им Фицджеральда). В 1931 году, когда Фрейд с Буллитом обсуждали в Вене рукопись своей книги о президенте-пуританине, Кеннан служил стажером Госдепартамента в Риге, учил там русский язык и подружился с Владимиром Кожевниковым, гомосексуалистом и любителем кокаина. Из Риги Кеннан писал сестре: «Мои пуританские корни безжалостно восстают против непуританских влияний нескольких последних лет». Он продолжает с уверенностью, может быть обманчивой, и почему-то в третьем лице: «…длительная и интимная связь с дьяволом не в кеннановском характере». Тем летом он влюбился, через несколько месяцев женился, и прожил с женой 73 года. Посмертная биография Кеннана, написанная отчасти с его слов, в подзаголовке называется «Американская жизнь»; но в молодости он, неявно ссылаясь на «Фауста», писал, что его биография должна была бы называться так: «Рассказ о человеке, который пытался продать свою душу, но не смог» [78]. И даже о больших политических вопросах его профессиональной области он продолжал рассуждать в терминах Провидения: «В вызове Кремля вдумчивый наблюдатель российско-американских отношений не найдет причины для недовольства. Он скорее будет испытывать благодарность к Провидению за то, что оно обеспечило американский народ этим тяжким вызовом» [79].
    У Фрейда и Буллита, как и у Вебера – только в противоположном направлении, – религиозно-культурная традиция играет центральную роль в толковании политического. Буллит был воспитан в епископальной вере, сравнительно близкой католичеству, всю жизнь дружил с католиками и, по слухам, перед смертью думал о католическом причастии. Читал он Вебера или нет, проблемы радикального протестантизма не близки ему. Не особо существенны они и для Фрейда; может быть, он читал или слышал о том, как гейдельбергский социолог, страдавший депрессией, объяснял дух капитализма, но он не ссылался на Вебера в размышлениях о судьбах цивилизации. В их конструкции Вильсон становится воплощением той женственной, недееспособной Америки, которая «на всем протяжении 19-го столетия была защищена от реальности» радикальным протестантизмом, тут чувствуется подавленное восстание Буллита, которое обычно маскировалось его патриотизмом, а теперь подкрепилось анти-американизмом Фрейда. Идентификацией героя с Христом объясняется вся карьера президента – его честолюбивая энергия (он спаситель человечества), его ссоры с ближайшими сотрудниками (апостол отвергается как Иуда) и наконец, Лига Наций.
    В романе Буллита «Это не сделано» можно различить эмоциональное ядро этих идей. На протяжении всего романа его герой, журналист и дипломат Корси страдает от неудовлетворенности, неясной ни ему самому, ни читателю. Двигаясь от удаче к удаче, этот герой умен, добродетелен, верен жене и друзьям, по мере сил заботится о своей газете и своем городе. Но вот он теряет сына на Первой мировой войне; ему изменяет никогда, похоже, не любившая его жена; он теряет газету и близок к разорению; переехав в Вашингтон служить в контрразведке при администрации Вильсона, он обнаруживает там сборище предателей и идиотов. Корси желает добра, но хотя он не совершает зла, на добро он тоже не способен. Чего-то ему не хватает – динамизма? демонизма?
    «То, что Вильсон отождествлял себя с Христом, оказало влияние на его действия в решающие моменты его жизни. В Париже, на мирной конференции, он страшился последствий борьбы. Он подчинился, а затем провозгласил, что победил. […] Не следует забывать, что Спаситель, с которым Вильсон отождествлял себя, спас мир полнейшим подчинением воле своего отца» [80]. Вильсон подчинялся своему отцу, пастору, но мир не спас; напротив, он достиг «прямой противоположности того, чего хотел», – писал Фрейд в предисловии к этой книге. Пользуясь знаменитой фразой Гете, Фрейд утверждает, что Вильсон показал себя «прямой противоположностью той силы, которая “всегда желает зла и всегда творит добро”», – иными словами, противоположностью Мефистофеля. «Бессознательно» идентифицируясь с Богом, Вильсон часто облекал своих оппонентов, таких как сам Буллит, «в наряд сатаны» [81].
    Неспроста Фрейд поместил эту важную реплику в собственное предисловие к книге, a не в совместный с Буллитом текст. Возможно, он увидел тогда своим аналитическим зрением, что если Вильсон «бессознательно» идентифицировал себя с Христом, то Буллит – бессознательно или скорее сознательно – идентифицировался с Мефистофелем. Многолетняя эпопея с отказом Фрейда уезжать из оккупированной нацистами Вены, его запоздалым согласием и фактическим отъездом разворачивалась параллельно с работой соавторов над книгой о Вильсоне. Нет сомнений, что эта тема – необходимость эмиграции, нерешительность Фрейда, его отрицание опасности – много раз обсуждалась соавторами; более того, эта центральная тема была, как мы видели, связана с совместной работой над книгой и с согласием Фрейда на ее публикацию. Может быть, искушая Фрейда эмиграцией, Буллит говорил с Фрейдом так, как Мефистофель с Фаустом – и, в конце концов признал Фрейд, совершил добро?

Глава 8
Медовый месяц со Сталиным

    Летним днем 1932 года к Кремлевской стенe подошли три иностранца, говорившие на непонятном охране английском языке. Двое выглядели москвичами; третий одет был так, как в глазах охраны должен был одеваться иностранец. Перейдя на русский, один из спутников, болгарский коммунист Георгий Андрейчин предъявил пропуск, и гостей пропустили к могиле Джона Рида. Двое стояли и смотрели, как третий возложил огромный венок на камень, под которым лежало то, что осталось от автора «Десяти дней, которые потрясли мир». Склонив голову, Буллит долго стоял перед могилой Рида. Потом он обернулся к спутникам, и «из глаз его струились слезы». Так эту сцену вспоминал второй ее участник – работавший в Москве американский коммунист родом из Белоруссии Юджин Лайонс [82].
    Это был уже третий визит Буллита в Москву; для американца, который хоть и являлся свойственником Джона Рида, но совсем не был коммунистом, то был богатый опыт взаимоотношений с Советами. Не вполне понятно, зачем еще, кроме посещения могилы первого мужа своей бывшей жены, Буллит приехал тогда в Россию. Он писал Хаусу, что собирался разбирать в архиве «бумаги Ленина», но до этого дело не дошло. В Америке начиналась избирательная кампания, и Буллит возвращался туда из Вены, чтобы вместе со своим давним покровителем, полковником Хаусом, участвовать в кампании демократического кандидата, губернатора Нью-Йорка Рузвельта. До того Буллит не знал Рузвельта. Позднее многие говорили о его дружбе с Рузвельтом со времен Первой мировой войны, но это домыслы; их специально опроверг Орвилл Буллит.
    Очевидно, что Буллит надеялся вернуться в большую политику и вновь рассчитывал на помощь Хауса; но путь из Вены в Нью-Йорк никак не лежал через Москву. К тому же сохранилось письмо Хауса, в котором тот отговаривал Буллита от поездки в Москву, советуя перенести этот визит на осень, когда выборы уже состоятся. Дипломатических отношений между СССР и США не было, и Рузвельт в самой общей форме говорил о том, что это пора изменить. Видимо, Буллит видел свое уникальное преимущество именно в особых отношениях с Советами, и он не ошибся. Пребывание бывшего дипломата в стране, с которой у Америки не было дипломатических отношений, заметили в Штатах; по словам его брата, в Сенате звучали призывы к аресту Буллита. Но Америка резко смещалась влево, чтобы преодолеть депрессию; впереди был Новый курс. Надеясь на победу Рузвельта и предвидя его титанический поворот влево, Буллит понимал, что частью новой политики станут отношения с СССР. Теперь он делал ставку на то, что именно его российские связи, давняя миссия в Москву и отношения с Джоном Ридом помогут ему вернуться к политической жизни в новой, рузвельтовской Америке. Однако Буллит старательно избегал подозрений в том, что приехал в Москву примерно с теми же убеждениями и иллюзиями, с которыми до него приехал туда Рид. Позже Буллит писал, что уже в 1921-м он слышал (скорее всего, от Луизы Брайант) о последних месяцах Рида в Советской России и о том, насколько полным было его разочарование [83].
    Между тем Георгий Андрейчин, добившийся пропуска на могилу Рида, был давним и очень полезным другом. Дезертировав из македонского ополчения накануне мировой войны, он эмигрировал в 1913-м в США. Там он подружился с Чарли Чаплиным, который и десятилетия спустя пытался помочь ему. Видимо, тогда же этот македонский социалист подружился с Ридом и Буллитом. В Миннесоте в 1918 году он стал организатором шахтерской забастовки, за что по законам военного времени получил 20 лет тюрьмы. Отпущенный на поруки из чикагской тюрьмы благодаря усилиям Чаплина и других американских друзей, Андрейчин бежал в революционную Россию. Макс Истмен, истовый троцкист и в будущем литературный агент Троцкого, благодарил Андрейчина за то, что тот помог Истмену получить и перевести на английский главное достояние троцкистов, антисталинское «Письмо к съезду» Ленина, которое Истмен опубликовал как его политическое завещание. По словам Истмена, Андрейчин был похож на «человеческий факел: он весь горел желанием поэзии и пролетарской революции» [84]. Потом Андрейчин работал на важных должностях в Госплане, состоял советником Советского посольства в Лондоне (при Раковском, его соотечественнике) и был личным переводчиком Троцкого. Он получил советское гражданство, но оставался американским гражданином, хотя как беглец от правосудия не мог вернуться в Штаты. Убежденный троцкист, в 1927-м он был сослан в Казахстан, продолжая оттуда переписываться с Троцким. Потом, однако, он написал покаянное письмо, вернулся в Москву и в 1932-м, когда Буллит пришел на могилу Рида, работал в Интуристе. Он еще не раз подвергнется «репрессиям» (слово, которое он, наверно, не раз пытался растолковать американским гостям), и ему будут пытаться помочь многие. И Буллит, и Чаплин, и даже Рузвельт примут участие в его необыкновенной судьбе. Андрейчин станет ближайшим из московских друзей Буллита.
    В сентябре 1932 года Буллит начал работать в штабе предвыборной кампании Рузвельта. Встретившись в октябре 1932-го, Рузвельт и Буллит понравились друг другу: оба были «людьми упрямой и блестящей интуиции», вспоминал потом их общий друг Луис Веле, который организовал эту встречу. В первых же письмах Буллит льстил Рузвельту без меры и, похоже, неискренне. Прослушав по радио очередную речь Рузвельта, он писал ему: «Это была самая вдохновенная речь, какую я слышал после речей Вильсона в 1918-м. Вы не только говорили верные слова, но и говорили их с подъемом, достойным 1776 года», – достойным американской революции [85]. Обещая американцам Новый курс, Рузвельт видел себя творцом новой американской революции, и Буллит разделял эти надежды. Но зная презрительное отношение Буллита к Вильсону, сформировавшееся как раз в 1918-м, трудно поверить в то, что сравнение двух президентов являлось искренней похвалой Рузвельту. Последний был благодарен Вильсону, при котором началась его государственная карьера; к тому же он не присутствовал на его стратегическом провале в Париже, который видел Буллит, и не имел отношения к поражению дела его жизни, Лиги Наций, в Сенате, к чему Буллит приложил руку.
    Во многих письмах Буллита Рузвельту – их сохранились сотни – лесть сочетается с ироничными и точно выбранными деталями, развлекавшими адресата. Рузвельт не терпел нудных собеседников, логически переходивших от одного аргумента к другому. «Моменты скуки были для него невыносимы… Быстрый ум Рузвельта опережал любого, кто говорил долго и чересчур логично», вспоминал Луис Веле, тот самый, который рекомендовал Буллита будущему президенту [86]. Между тем, его государственный секретарь Корделл Халл был скорее занудой, и Рузвельт старался получать внешнеполитическую информацию через голову Халла от более интересных ему собеседников, таких как Буллит. О тоне их разговоров можно только гадать, но понятно, что Буллит умел попадать Рузвельту в тон и темпом, и остроумием, и смачными деталями. Сохранилось и письмо Буллита, в котором он жертвует на избирательную кампанию Рузвельта тысячу долларов: эта сумма и в те времена была скромной.
    Рузвельт был избран в ноябре 1932 года, а в январе 1933-го Гитлер стал канцлером Германии. Выступления против Версальского мира были его специальностью, и приход реваншистов к власти в Германии воспринимался как похороны вильсоновского идеализма, а значит и подтверждение правоты его врагов, таких как Буллит. Инаугурация Рузвельта состоялась в марте, а в апреле Буллит назначен на должность помощника Государственного секретаря – примерно ту же должность, с какой он ушел почти 15 годами ранее. Депрессия продолжалась; пока шли выборы, банковская паника достигла исторического максимума.
    Первым поручением Буллита стала подготовка Мировой экономической конференции, которая состоялась под эгидой Лиги Наций в Лондоне летом 1933-го; Буллит организовывал ее вместе с финансистом Дж. П. Варбургом. Впечатления последнего были таковы: «Буллит настоящий озорник; он любит ставить сцены, в которых выражает негодование, равное которому я редко видел, и выходит из них, заливаясь хохотом… Его совершенно не беспокоит успех конференции; его вообще не беспокоит ничто экономическое. Он один из тех забавных людей, которых драма интересует больше, чем результат» [87]. Однако Варбург поддерживал Буллита, потому что это был «единственный человек на горизонте, который а) досконально знал Европу, и б) действительно имел талант вести переговоры». Еще Варбург характеризовал Буллита так: «Это был maverick во всех смыслах слова». По словарю это редкое слово употребляется в значениях «бродяга», «диссидент» и «чудак-одиночка». Подготовленная ими конференция, однако, окончилась провалом. Германский министр экономики Альфред Гугенберг, давний союзник Гитлера, объявил на этой конференции, что мировая депрессия закончится тогда, когда Германия получит обратно африканские колонии, a в придачу «жизненное пространство» в Восточной Европе. В апреле 1933-го Рузвельт отказался от золотого стандарта, что открыло дорогу тому, что сегодня называют «количественным смягчением». Внезапный отказ Америки от золотого стандарта породил хаос в международных финансах. Но решению Рузвельта аплодировал Кейнс; поддерживал его и Буллит.
    Новый курс нуждался в деньгах, которые могло дать только печатавшее их государство. Реализуя Новый курс, Рузвельт радикально увеличил государственные расходы, создав миллионы рабочих мест. В сочетании с долгожданным отказом от запрета на продажу спиртных напитков (помните источник богатства Гэтсби?), это оживило экономику, на что уже мало кто надеялся. Радикализация Германии, всеобщий поворот к госрегулированию и соцобеспечению, смутные ожидания новой войны – все это вновь обращало внимание на Россию и ее социалистический эксперимент. Дипломатических отношений между США и СССР так и не было, но двусторонняя торговля быстро развивалась. В Америке все равно росла безработица. Тысячи читателей Джона Рида, просоветски настроенных американцев, эмигрировали в Советский Союз, чтобы строить там социализм. Еще больше американцев приехали сюда просто для того, чтобы работать по найму; от лесов Карелии и строительства Днепрогэса до уральских шахт и волжских автомобильных заводов – так они внесли свой вклад в сталинскую индустриализацию. Со временем многие из этих людей оказались в ГУЛаге, но в Америке об этом узнали не сразу, и поверили в это немногие: слишком невероятной казалась эта новость [88].
    Советский Союз был потенциальным рынком для американских товаров, возможным военным союзником, полезным противовесом Германии в Европе и Японии в Азии. Настоящий, глубокий политический союз между США и СССР мог бы изменить баланс сил в Европе и мире и даже, вероятно, предотвратить как вторжение немцев в Советский Союз, так и атаку японцев на Перл Харбор. Понятно, что в свете Нового курса в Америке, который во многом ориентировался на успешный опыт советских пятилеток, и бурного роста американского экспорта в СССР, такой союз казался желанным и реальным путем решения мировых проблем.
    В Америке легально действовала советская внешнеторговая организация, Амторг. Учрежденный в 1924 году нефтепромышленником и коллекционером русско-еврейского происхождения Армандом Хаммером, могущественный Амторг вел экспортно-импортные операции в огромном объеме. Он был насыщен агентами советской разведки, которые собирали техническую и военную информацию и помогали бизнесу силой, если деньги почему-то не работали. У Амторга имелись офисы на Манхеттене и в Москве, там работали сотни специалистов. За организацией наблюдало ФБР, но в ней не прекращались странные русские истории, расследование которых почему-то не давало результатов. Первый руководитель Амторга Эфраим Склянский был ближайшим сотрудником Троцкого, одним из организаторов Красной армии. У него были особо дурные отношения со Сталиным, и мало кого обманули обстоятельства его гибели в 1925-м во время лодочной прогулки в Нью-Джерси. «Переплыв океан, он утонул в озере. Выйдя невредимым из Октябрьской революции, он погиб на мирной прогулке. Такова предательская игра судьбы», – говорил Троцкий на панихиде в Москве. Позднее Буллит с удивлением отмечал, что советско-американский бизнес в 1920-х имел «странный» характер, особенно в части финансирования: американские компании полагали, что продавали товары Советам, но на деле часто получалось так, что они отдавали их, позволяя советской стороне уклониться от оплаты [89]. При этом американский экспорт в Россию был гигантским – от грузовиков до турбин, от танков до самолетов. Российский экспорт в Америку составляли пушнина и золото, а также предметы искусства.
    У Америки в России не было ничего подобного Амторгу; импортом советских товаров занимались частные лица с темными биографиями и обширными связями, такие как Арманд Хаммер или крупнейшей американский торговец мехами Мотти Эйтингон. Последний работал в контакте со своим родственником Леонидом Эйтингоном, разведчиком-террористом, организовавшим убийство Троцкого и много других успешных операций за рубежом [90]. В 1930-м Амторг расследовала специальная комиссия Конгресса; она обнаружила, что большая часть деловой переписки закодирована, и этот код не сумели расшифровать сначала специалисты американского флота, а потом и армейские шифровальщики.
    Отсутствие дипломатических отношений только способствовало обменам искусства и сырья на оружие и технологии, которые осуществлял Амторг. Поэтому госсекретарь Халл, с которым работал Буллит, писал, что установление регулярных отношений в этой ситуации более выгодно США, чем СССР. «Пока мы не имели дипломатических отношений, русские были лучше осведомлены о ситуации в Америке, чем мы о ситуации в России… Без дипломатической защиты русским легче вести бизнес в Америке, чем американцам в России».
    Но и для кремлевских стратегов сближение с США было привлекательной идеей. Установление дипломатических отношений с США стало торжеством Советов и их долгой, успешной кампании за международное признание. Оно стало победой Наркомата иностранных дел с его просвещенным руководителем Максимом Литвиновым, который десяток лет провел в Лондоне и был женат на англичанке. В Москве тогда боялись военного конфликта с Японией и ожидали пакта между Японией, Польшей и Германией; в Кремле помнили тяжкие уроки японской, германской и польской войн, и особенно боялись войны на два фронта. Мы знаем, что история сложилась иначе, но генералы готовятся к прошедшим, а не к будущим войнам.
    Кремль видел в сближении с Америкой противовес японской угрозе советскому Дальнему Востоку, оборонять который в одиночку было трудно или невозможно, а также высоко оценивал США как источник технической информации и, возможно, военно-экономической помощи. Надо сказать, что эти надежды оказались на редкость адекватными.
    С точки зрения США, препятствий к признанию Советского Союза было много; в меморандуме от 4 октября Буллит перечислял их в порядке важности. В 1917-м большевики аннулировали долги Временного правительства Америке; американцы требовали признать эти долги, предлагая рассрочку и другие льготные условия. Советские правительственные организации Коминтерн и Амторг вели в Штатах коммунистическую пропаганду; в качестве условия дипломатических отношений Москва должна остановить эту пропаганду. Наконец, Москва должна гарантировать защиту гражданских и религиозных свобод американцев в России. Для обсуждения спорных проблем нужны дипломатические отношения, а отношения нельзя установить, пока не решены спорные проблемы. Разрывая этот порочный круг, Буллит действовал через Бориса Сквирского, руководителя советского Информбюро в Вашингтоне. Они согласовали тексты почти идентичных посланий, которыми обменялись Рузвельт и «советский президент» Калинин. В ноябре 1933-го в Вашингтон приехал советский нарком иностранных дел Литвинов. Среди прочего, этот визит ознаменовался установлением телефонной связи между Вашингтоном и Москвой. Спорные вопросы так и остались не решенными, но 18 ноября газеты сообщили об установлении дипломатических отношений между СССР и США и о том, что президент номинировал Буллита американским послом в России. Третьего декабря Буллита поздравил из Москвы его старый приятель Георгий Андрейчин. «Я жалею только о том, – писал он, – что не могу быть первым, кто поздравит Вас с постом первого Американского представителя при Российской революции. Вы тот человек, который нужен на этой работе» [91]. В ответ Буллит желал ему здоровья и выражал надежду, что скоро они «вместе займутся поглощением водки и икры» в Москве.
    В американском Сенате проблем у Буллита не предвиделось; недовольны были британские дипломаты, помнившие его по Парижу и осведомленные о его англофобии. Один из них писал из Вашингтона в Лондон: «Надо думать, Буллит принесет меньше вреда в Москве, чем в Вашингтоне, хотя такой человек принесет вред где угодно» [92].
    Советским послом в Америке был назначен Александр Трояновский, по образованию артиллерист, а также специалист в японских делах. Когда-то он участвовал в чине поручика в русско-японской войне, потом ушел в подполье и стал депутатом Учредительного собрания по списку меньшевиков. Вовремя примкнув к большевикам, он сделал быструю карьеру по линии внешней торговли и до назначения в Вашингтон был послом СССР в Японии. Интересно, что советской стороне угроза войны с Японией казалась тогда более значительной, чем американской: Буллит если и был в чем-либо специалистом, то никак не в Японии. Но в Москве с ним все время беседовали о японской угрозе, а первым деловым предложением, с которым обратился к Буллиту лично Сталин, стало предложение закупить американские рельсы для прокладки новой ветки на Владивосток.
    Буллит прибыл в Москву, искренне сочувствуя социалистическому эксперименту и надеясь на то, что Америка поможет России в революционном строительстве. В первые месяцы в Москве он с энтузиазмом говорил о большевиках и уговаривал Генри Уоллеса, тогда министра сельского хозяйства, внимательнее относиться к достижениям русских в этой области, особо подчеркивая почему-то их успехи в искусственном осеменении[5]. Но застольные ритуалы Кремля были ему не по душе: «Он имел свободный и либеральный склад духа. Он любил ходить повсюду и не мог вынести, чтобы его ограничивали и за ним шпионили». В результате, рассказывал Уоллес, за время работы в Москве отношение Буллита к Советской России резко изменилось. Под конец он характеризовал советскую Компартию как институт того же сорта, что испанская инквизиция. При этом он говорил, что очень полюбил русских людей, а женщины в Москве вызывали его восхищение: даже на строительстве метро они работали больше мужчин. После войны ставший сторонником нового сближения с Советами, Уоллес осуждал Буллита за нестабильность и чрезмерный антисоветизм; именно такие люди, писал он, готовили холодную войну: «Он был восхитительным человеком, но был подвержен эмоциональным потрясениям и внезапным переменам» [93]. Необычные качества посла признали даже агенты НКВД. В октябре 1934-го произошла обычная история: донесения Буллита в госдепартамент читали советские агенты, которые передавали их в Москву; вскоре утечка стала известна Буллиту, который сообщил об этом в Госдеп, а там об этом узнали люди советского резидента в Америке Ицхака Ахмерова, и шпионский круг в очередной раз замкнулся. В шифровке в НКВД Ахмеров характеризовал Буллита в следующих выражениях: «Мы просим соблюдать максимальную осторожность при отправлении Вами отчетов Б[уллита] в соседние учреждения. Хитрость Б[уллита], его общительность, контакты с высокопоставленными лицами дают ему возможность задеть многих» [94].
    У Буллита были вполне демократические, даже анархические представления о том, как должно работать американское посольство в России. По словам одного из его близких сотрудников Лоя Хендерсона, Буллит не признавал иерархических отношений. Каждый член миссии должен был иметь равный статус, и это касалось как дипломатов, так и консульских служащих. Более того, предшествовавший опыт дипломатической службы мог быть помехой для того, чтобы стать хорошим работником в московском посольстве, говорил Буллит [95]. Начинающий дипломат Джордж Кеннан служил в Риге в маленькой группе «наблюдателей»-аналитиков, которые «вблизи» следили за событиями в СССР и писали доклады в Госдепартамент; там Кеннан выучил русский язык. В ноябре 1932-го он случайно оказался в Вашингтоне и узнал из газет об установлении отношений с СССР. Кеннан нашел нового посла в его новом офисе в Госдепартаменте; Буллит собирался отправиться в страну назначения. Узнав, что Кеннан говорит по-русски, Буллит предложил ему вместе отправиться через несколько дней в Москву. Эта поездка и последовавшая за ней служба запустила звездную карьеру Кеннана, который стал самым авторитетным американским дипломатом холодной войны. Так же быстро, в ходе короткой встречи в Москве Буллит нанял Чарльза Тейера, который тогда по-русски не говорил, но действительно стал отличным переводчиком и дипломатом. Выбор сотрудников основывался исключительно на интуиции: одно из любимых слов Буллита, всегда употреблявшееся им в положительном смысле. Интуиция ему не отказывала.
    С небольшой свитой Буллит плыл из Нью-Йорка в Гавр на «Президенте Гардинге». Осеннее море штормило, и на ужин Буллит распорядился заменить красное вино, которому, по его словам, качка не шла на пользу, на шампанское, которому шла. Кеннан лежал в своей каюте, и однажды Буллит навестил его, присев на койку. Кеннан вспоминал: «Он говорил со мной с тем особенным обаянием, которое одному ему было присуще. Это стал наш первый по-настоящему личный разговор. Мне был, конечно, очень интересен характер этого блестящего человека, который неожиданно стал моим непосредственным начальником. От того разговора с ним я сохранил память о его необыкновенном обаянии, уверенности и жизненной силе. Но я помню и его слишком легкую уязвимость, великий эгоцентризм и гордыню и еще своего рода опасную свободу – свободу человека, который, как он признался мне в тот раз, никогда не подчинял свою жизнь потребностям других человеческих существ» [96].
    Буллит прибыл в Москву 11 декабря и в тот раз пробыл там чуть больше недели, но успел многое. «Правда» и «Известия» с восторгом писали об установлении дипломатических отношений с США и о том, что в Москву прибыл «давний друг Советского Союза», «партнер самого Ленина по переговорам». Делегация остановилась в Национале, и на гостинице вывесили американский флаг. С трогательной заботой Буллита поместили в том же номере, где он жил вместе с матерью в 1914-м – почти тридцать лет назад! – когда начиналась мировая война. В этот, четвертый, раз Буллиту понравилось в Москве почти все. О «президенте» Калинине, которому он вручил свои верительные грамоты, Буллит писал Рузвельту: «Я думал, что он простодушный старик-крестьянин, но это совсем не так. Он замечательно проницателен, и у него отменное чувство юмора». Рузвельт узнал от Буллита, что Калинин считает американского президента лидером совсем другого класса, чем остальных лидеров капиталистических стран: по мнению Калинина, Рузвельт искренне заботился об американских трудящихся. Буллит попросил у Калинина разрешение путешествовать по СССР на аэроплане и сразу получил такое разрешение. Калинин говорил ему, что в 1918-м Буллит понравился Ленину и Ленин «не раз» выражал эту симпатию к молодому американцу публично, в том числе и в своем «Завещании». Так Буллит писал Рузвельту; в известном тексте ленинского «Письма к съезду» о Буллите нет ни слова, да и невероятно, что Калинин упоминал этот антисталинский документ. Хвалебные высказывания Ленина о Буллите, писал тот в кодированном донесении президенту, не раз цитировали партийные газеты, которые обычно враждебны к буржуазным дипломатам. Более того, писал Буллит, один из встречавших его дипломатов, Иван Дивильковский говорил ему: «Вы этого, наверно, не поймете, но любой из нас с радостью дал бы перерезать себе горло, лишь бы о нем сказал такие слова Ленин». Чтобы Рузвельт понял, Буллит заключал этот пассаж донесения аналогией: «Учитывая нынешнее положение Ленина в России, которое мало чем отличается от положения Иисуса Христа в христианской церкви, эти слова Ленина примерно как личная похвала Господа, записанная в Евангелии от Марка» [97].
    Все это, наверно, произвело впечатление на Рузвельта, а Буллит хотел произвести на него впечатление. В их кругу симпатии к Ленину, Сталину, социализму и Советам не были редкостью, и до некоторой степени их разделял сам президент. Демонстрация своего влияния, осведомленности, дружбы с очень важными людьми – постоянный мотив официальных посланий Буллита, откуда бы он их ни писал; со временем их адресат, Рузвельт, должен был устать от этой тщеславной интонации и перестать верить ей. Но вместе с тем, Буллит действительно дружил с самыми важными людьми, какие только были в Европе ХХ века. Некоторые из этих важных людей приобрели свое значение, сделали карьеру или физически выжили благодаря его, Буллита, выбору и усилиям.
    В это время – короткий медовый месяц советско-американских отношений – Буллит был в восторге от обитателей Кремля. «Сегодня те, кто находятся во главе Советского правительства, являются действительно интеллектуальными, взыскательными и доблестными людьми. Их не заставишь терять время с обычным, традиционным дипломатом». Поэтому, писал Буллит своему президенту, они почти не вступают в контакт с послами европейских держав в Москве, а предпочитают общаться с ним, Буллитом. Он регулярно виделся с Литвиновым и его сотрудниками по Наркомату иностранных дел. Ужин у Литвинова оказался «великолепным банкетом с едой и винами такого качества, какое в Америке сейчас никто не мог бы себе позволить». С англоговорящим Литвиновым общаться было легко, и Буллит говорил ему, что он хочет стать своим в высших кругах Москвы: он не останется в России, говорил он, если в нем будут видеть постороннего. Литвинов настойчиво просил Буллита, чтобы Америка не давала кредитов Японии, и чтобы Франция и Англия их тоже не давала; Буллит обещал сделать все возможное, на что Литвинов отвечал «крайне скептически». С наркомом финансов Григорием Гринько Буллиту пришлось общаться на тему того, по какому курсу переводить рубли, в которых нуждалось посольство и консульство. Буллит не хотел использовать курс черного рынка, но тогда расходы на поддержание хозяйства становились велики, и он спрашивал Рузвельта; тот поддержал его, но соблазнительная доступность черного рынка продолжала всплывать в переписке. Еще Буллит и Гринько поспорили, кто за ближайшие полгода лучше выучит чужой язык: на 1 июня 1934 кто будет говорить лучше, Гринько по-английски или Буллит по-русски? Призом должна была стать медаль с профилем Рузвельта, сообщал Буллит Рузвельту [98]. По-русски Буллит так и не заговорил, ему переводили Кеннан и другие дипломаты. Неизвестно, заговорил ли Гринько по-английски, но через три года после условленной даты, в августе 1937-го, он был арестован, а потом на показательном процессе признался в троцкизме и еще в сотрудничестве с немецкой, итальянской, японской и американской разведками. Поделившись с судьями своей «радостью по поводу того, что наш злодейский заговор раскрыт и предотвращены те неслыханные беды, которые мы готовили», Гринько был расстрелян.
    Ворошилов показался Буллиту «одним из самых обаятельных людей, каких я видел в жизни. У него великолепное чувство юмора и он держит себя в такой физической форме, что выглядит лет на 35, не больше». Эти похвалы кажутся натянутыми: о ворошиловском чувстве юмора сейчас судить трудно, но наркому было 52, и на портретах тридцатых годов он так и выглядит, солидным мужчиной с седыми висками. Однако Тейер тоже рассказывал о Ворошилове как об обаятельном красавце; в его дневнике есть запись о том, как Буллит танцевал вдвоем с Ворошиловым «что-то вроде смеси кавказской пляски и американского фокстрота» [99]. У этих, столь далеких друг от друга людей были важные поводы для разговора. Ворошилов просил Буллита привезти в посольство специалистов – военного атташе, военно-морского атташе, особенно нужен был наркому военно-воздушный атташе – с тем, чтобы он, Ворошилов, мог получать у этих американских экспертов консультации по военно-техническим вопросам. «Очевидно, – писал Буллит Рузвельту, – что наши представители в Советском Союзе могут иметь тут поистине огромное влияние». С другой стороны, советовал он, для того чтобы американские офицеры могли играть в СССР роль военных советников, им надо воздержаться от «шпионажа и других грязных дел». Советские руководители, писал он, охотно вступают в общение с теми, кого считают «равными себе по перворазрядному интеллекту». Так, они были в восторге от молодого Кеннана, сообщал Буллит: он высокий и вежливый, как настоящий американец, и говорит с ними по-русски.
    20 декабря 1933 года Ворошилов пригласил Буллита на торжественный ужин в Кремль; здесь был и Сталин, и вообще «вся наша шайка (gang), которая действительно делает у нас дела – внутренний директорат», объяснял Литвинов на своем богатом английском, пользуясь тем, что его понимали одни американцы. Буллита представили Сталину, и он поразился маленькому росту и щуплому сложению советского диктатора. Однако он посвятил длинный пассаж подробнейшему рассказу о трубке, глазах, усах и ноздрях Сталина: видно, что тот владел воображением Буллита, который не видел ничего дурного, а скорее некую пользу в том, чтобы поделиться своим увлечением с Рузвельтом. «Когда я говорил с Лениным, я чувствовал присутствие великого человека; со Сталиным я чувствовал, что говорю с жилистым цыганом, чьи чувства выходят за пределы моего опыта» [100]. За столом Сталин и Буллит разговаривали «через мадам Ворошилову» (которая была здесь, похоже, единственной женщиной); после еды и танцев они еще долго сидели и разговаривали вдвоем через переводчика. «Сталин был чрезвычайно весел, как и все мы», писал Буллит, «но я чувствовал, что он честен со мной». Сталин просил передать Рузвельту, что он, «несмотря на то, что является руководителем капиталистической нации, один из самых популярных людей в Советском Союзе». Буллит увидел в советском лидере «великую проницательность и несгибаемую волю» и еще одно особенно им ценимое качество: «экстраординарную интуицию». Наконец, Сталин обладал способностью, которой «обладали все настоящие государственные деятели, каких я знаю – способностью говорить о самых серьезных вещах с шуткой и искрой в глазах. Ленин тоже обладал этой способностью. Вы обладаете ею», писал Буллит Рузвельту.
    За столом произносили тосты согласно ритуалу, который Буллит считал русским. Начал Сталин, предложив выпить за президента Рузвельта, «который несмотря на немые стоны всяких Фишей, признал Советский Союз». Хамилтон Фиш, ветеран Первой мировой войны и конгрессмен, был противником Нового Курса и признания СССР. Сталин знал об этом и он знал, что «фиш» значит «рыба»; Буллит оценил шутку. Его ответный тост был за здоровье президента Калинина, и этот тост тоже выражал тонкое понимание чужой культуры. Буллиту пришлось как-то понять, что хотя советским президентом был Калинин, первый тост за американского президента произносил Сталин. Третий тост предложил Молотов: «За здоровье того, кто прибыл к нам как новый посол и старый друг». Память о давней и неудачной миссии в большевистскую Россию, испортившая карьеру Буллита, теперь помогала ему.
    После десятого тоста Буллит перестал допивать бокалы до дна. Литвинов по-английски объяснил ему, что джентльмен, который произносит тост, будет оскорблен недопитым бокалом. Никогда еще, писал Буллит Рузвельту, он не был так благодарен Богу за то, что тот наделил его головой и желудком, способными принять любое количество спиртного. Все за столом пришли в настроение, какое Буллит помнил по банкетам в Йейльских братствах, когда студенты пили в отсутствие женщин. Напившись, все заговорили о Японии. Представляя Буллиту генерала Александра Егорова, начальника генерального Штаба (в будущем маршала, расстрелянного в 1939-м), Сталин сказал: «вот человек, который поведет нашу победоносную армию против Японии, когда она нападет на нас». К концу ужина Сталин попросил у Буллита содействия в огромной сделке: он хотел купить в Америке 250 000 тонн старых рельсов, чтобы проложить новые линии на советском Дальнем Востоке для борьбы с Японией. Потом Сталин почти силой усадил за рояль Пятакова, в то время заместителя наркома тяжелой промышленности (расстрелян в 1937-м). Пятаков играл, по словам Буллита, «дикие русские танцы», а Сталин стоял рядом и время от времени обнимал его «в порыве нежности».
    Прощаясь, Сталин пообещал Буллиту, что тот будет иметь доступ к нему в любое время, «днем и ночью. Только дайте мне знать и мы сразу увидимся», сказал Сталин. Буллит был прав, рассказывая об этом предложении Рузвельту как об «экстраординарном жесте»: советский лидер обычно отказывал послам во встрече. Но Буллит не знал, конечно, что и он никогда больше не удостоится встречи с диктатором. Тогда Сталин, по словам Буллита, спросил у него, есть ли «во всем Советском Союзе» что-либо, что ему хотелось бы попросить у Сталина. Буллит отвечал скромно, совсем как булгаковская Маргарита после бала у Воланда; он не хотел ничего, кроме продолжения дружеских отношений со Сталиным. Но тот все говорил любезности и предлагал помощь, и тогда Буллит высказал свое желание, горячее и несбыточное.
    Новому посольству нужно было помещение, и Буллиту показали несколько доступных зданий. Ему понравилось одно из них: сравнительно новый (построенный в 1915 году) неоклассический особняк московского банкира и военного промышленника, одного из самых богатых людей дореволюционной России Николая Второва; правда, Буллит писал о нем Рузвельту как о «купце, менявшем водку на меха». Этот особняк, однако, был недостаточно велик для посольства; лишь его центральный зал был «колоссальным», писал Буллит, который потом вовсю использовал возможности этого зала. Этот особняк стал потом известен под гибридным русско-английским названием Спасо-хаус. Буллит хотел присоединить два небольших соседних дома, расселив их; он был изумлен, узнав, в них живут 200 человек, по восемь человек в комнате, и об этом он тоже рассказал Рузвельту [101]. Но на самом деле Буллит выбрал для посольства своей мечты совсем другое место: Воробьевы горы. Там, на высоком обрыве на излучине Москвы-реки, было тогда небольшое озеро и отличный лес, серединная часть городского парка. Оттуда, писал Буллит Рузвельту, открывается отличный вид на всю Москву. Буллит не знал, конечно, что именно на этом месте сто лет назад началось, но не закончилось строительство огромного неоклассического храма Христа Спасителя, который служил бы памятником победе России в войне с Наполеоном. Не знал он и того, что через пятнадцать лет, после новой победы России в великой войне, на этом месте будет построен Московский Университет – «храм науки», запоздало подражавший первым небоскребам Нью-Йорка, но все же на момент постройки самое высокое здание в Европе. Не зная всего этого, Буллит задумал на этом утопическом месте собственный величественный и несбыточный проект: построить на Воробьевых горах расширенную копию Монтичелло, неоклассической усадьбы Томаса Джефферсона, автора Декларации независимости. «Я не могу представить себе более совершенный проект для американского посольства, чем репродуцировать Монтичелло, и именно на этом месте», писал Буллит своему президенту. Великолепное имение Джефферсона в Вирджинии, шедевр неоклассической архитектуры южных плантаций, является в Америке символом революции, местом паломничества и памятником американской демократии, какой она была до Гражданской войны. Несколько высокопоставленных сотрудников Госдепартамента были южанами, и Буллит рассчитывал, что им понравится его идея нового Монтичелло на Москва-реке.
    И вот теперь, выходя из кремлевской квартиры Ворошилова, он попросил Сталина предоставить эту землю, 15 акров Воробьевых гор, под строительство американского консульства. «Вы получите эту землю», сказал Сталин. Буллит протянул ему руку, но к его изумлению, которым он тоже поделился с Рузвельтом, Сталин взял его голову двумя руками и крепко поцеловал его. Потом Сталин повернул свое лицо для ответного поцелуя, и Буллит, «проглотив замешательство», поцеловал Сталина.
    Опираясь на это обещание, Рузвельт попросил у конгресса деньги на финансирование строительства нового здания посольства на Воробьевых горах. В дополнение к этому долгосрочному плану американцы на три года взяли в аренду Спасо-хаус, чтобы разместить там резиденцию посла и необходимые службы; больше всего Буллит был озабочен комнатой для кодирования, он придавал важное значение секретности. Дочь Буллита Анна потом рассказывала о том, как жила с отцом в Спасо-хаусе: «Это было помпезное викторианское сооружение, непропорциональное и холодное, огромное по размерам, в котором ни для чего не было места. Оно было построено вокруг центральной бальной залы с куполом, как в Капитолии, так что я могла выползти из своей спальни и смотреть вниз сквозь мраморную балюстраду, как Ворошилов и Буденный танцуют русские пляски после игры в поло. Все там было мраморное, полы и стены и все остальное; очень удобно для того, чтобы держать кроликов. Комиссары использовали это здание для развлечений, и они выгородили огромную столовую из красного мрамора, врезав серп и молот в коринфскую колонну. При всем при том внизу была всего одна комната, справа от зала» [102].
    Анну особенно забавляло, как русские натирали пол в зале, катаясь по нему, как на коньках, на щетках, привязанных к ногам. Каждый раз, когда они с отцом выходили из Спасо-хауса, Билл обнаруживал слежку и пытался – иногда успешно, иногда нет – уйти от нее. Он постоянно был озабочен прослушками, искал микрофоны и часто их находил. Потом он вызвал из Вашингтона флотских специалистов по кодам, чтоб те профессионально занялись микрофонами, прослушками и утечками. Приложив серьезные усилия, Буллит смог получить от Кремля разрешение летать на привезенном им самолете над Советским Союзом. Он планировал полет в Сибирь; этот проект не осуществился. Ему повезло с личным пилотом, Томасом Уайтом, которого рекомендовал сам генерал Мак-Артур. Уайт отличался талантами, необычными для летчика: он был высок, элегантен и учил русский язык, но летать он, кажется, умел не очень хорошо. Однажды он посадил потерявший управление самолет вверх колесами в болото под Ленинградом: скорее всего, просто кончилось горючее. Как и другие сотрудники Буллита, Уайт сделал звездную карьеру в годы холодной войны: с 1957 по 1961 он служил начальником штаба военной авиации США и, преодолев консерватизм руководства, добился принятия на вооружение первых баллистических ракет Атлас [103].
    Другой сотрудник Буллита, дипломат Джордж Кеннан, тоже сделавший звездную карьеру в годы Холодной войны, вспоминал Буллита с теплотой, в которой чувствуется и осторожность. Буллит был «отличным послом», писал Кеннан в 1972: «Мы все гордились им, и у нас никогда не было повода стыдиться его… Буллит, каким я его знал тогда в Москве, был наделен блеском, очарованием, отличным образованием, воображением. Он был человеком мира, который в интеллектуальном отношении был на равных даже с самыми большими мыслителями коммунистического движения, такими как Радек и Бухарин, которые охотно заходили в посольство, чтобы побеседовать с Буллитом. Он превосходно говорил по-французски и по-немецки, что компенсировало его незнание русского. У него был необыкновенно жизнелюбивый характер. Он решительно отказывался позволить окружавшей его жизни скатиться в скуку и серость. Все мы, кто составляли его свиту, выиграли от этой высоты духа, от его требовательности к тому, чтобы жизнь двигалась вперед, была яркой и интересной при любых обстоятельствах». Однако Буллит был нетерпелив, что нехорошо для дипломата; этот недостаток, рассуждал Кеннан, был обратной стороной достоинств Буллита. Посол прибыл в Россию с большими надеждами и рассчитывал сразу осуществить их, как это почти удалось ему в 1919-м. Он недооценивал, полагал Кеннан, разницу между Сталиным и Лениным, и потому его ждало тяжкое разочарование в Москве. Однако Буллиту и его сотрудникам удалось многое. «Мы создали совершенно новый тип дипломатической миссии, предшественник и прообраз многих современных посольств… Мы были первые, кто серьезно отнесся к проблеме безопасности… во враждебном окружении. Мы были первые, кто понял дипломатическую работу как прежде всего интеллектуальную и исследовательскую… Мы видели себя одиноким бастионом американской правительственной жизни в океане советской злой воли» [104].
    Кеннан вспоминал о годах в СССР как о лучшем, самом продуктивном времени своей долгой жизни. Даже зимняя погода в Москве стимулировала его, казалась «здоровой и возбуждающей» [105]. Сначала он чувствовал себя одиноко, как Робинзон, особенно когда Буллит зимой 1934-го уехал в Вашингтон и оставил его главой посольства. Но скоро он, чувствуя себя настоящим Робинзоном, нашел себе Пятницу в лице молодого Тейера. Любитель российской культуры и знаток Чехова, Кеннан с наслаждением впитывал в себя «все впечатления русской жизни, все ее аспекты и запахи». В Москве базировались американские журналисты; тут задерживались обычно те, кто симпатизировал режиму и пользовался его поддержкой, такие как Уолтер Дюранти и Юджин Лайонз. Дюранти и многие другие жили с русскими подругами и устраивали, по словам Кеннана, «необыкновенно бурные вечеринки». За обильным русским столом американские дипломаты и журналисты «со страстью обсуждали абсурдные особенности местной жизни – и нашей тоже».
    От других американцев в Москве Кеннан, по его словам, отличался тем, что в его жизни не было периода увлечения марксизмом. Его интерес к России был характерен скорее для гуманитария-слависта, чем для попутчика-марксиста (или даже сталиниста). Он никогда не симпатизировал Советам и потому избежал острого разочарования, которое было знакомо многим, включая и Буллита. Кеннан в России видел нечто такое, для чего он не находил слов, и почти все это, невыразимое, ему нравилось: «слова отказывают мне, когда я пытаюсь передать все очарование, удовольствие, изумление и фрустрацию, которые я испытывал в начале моей службы в Москве»: удивительное признание для человека, сделавшего выдающуюся карьеру, используя способность облекать смутные политические настроения в точные дипломатические формулы. Когда он писал воспоминания, он все не жалел усилий для того, чтобы выразить это чувство: «большинство из нас помнят это время как кульминацию жизни – высшую точку дружбы, веселья, интенсивности переживаний». Дружеские отношения, завязавшиеся в России, на всю жизнь остались с Кеннаном.
    Похоже, годы в Москве повлияли и на его политические взгляды. Его работа состояла в основном в политическом анализе, и он сосредоточивался на арестах и терроре. Его донесения, вспоминал он позже, «были чем-то вроде либерального образования в области ужасов сталинизма». В Вашингтоне времен Нового курса, превозносившем достоинства плановой экономики, не особо нуждались в этой информации; но Буллит считал Кеннана самым способным сотрудником и безусловно поддерживал. Между тем, сталинский режим предпринимал «самые фантастические меры» для того, чтобы изолировать иностранцев, живущих в Москве, от ее населения. Все равно, вспоминал позже Кеннан, возможностей для контакта было много: их давали театр, публичные события, путешествия. Он тогда особенно интересовался Чеховым, надеясь написать о нем. О Чехове он не написал, но среди многих его книг есть и биография маркиза де Кюстина, мрачного наблюдателя российской жизни времен Николая I. «Мой случай был необычным; мне не приходилось преодолевать советских симпатий… У меня не было марксистского периода, – писал он: – В советской жизни было много сторон, которыми я восхищался; но ее идеологию я не переносил». Кеннан объяснял этот иммунитет долгим опытом жизни в балтийских странах.
    Ужасаясь политическому террору и сыску, которые он застал в Москве, Кеннан был далек от того, чтобы признать их логическими следствиями социализма. Наоборот, его взгляды в то время смещались влево; он все более критичен в отношении американского капитализма, даже в версии Нового курса. Проводя отпуск 1936-го в Америке, четвертого июня Кеннан писал Буллиту: «Я понимаю – как это может понять только тот, кто приехал из Москвы, – что наши стандарты материальной жизни очень высоки… Я ценю все прелести наших политических свобод. Но в будущем я вижу только регресс. Наша страна не хочет правительства, она не хочет, чтобы ею правили… Люди здесь анархисты, и они применяют индивидуалистический романтизм девятнадцатого века к реалиям двадцатого. Серьезный подход к публичным проблемам здесь всегда будет тяжким делом» [106].
    Несмотря на очарование Москвой и москвичами, Кеннан постоянно болел, и в посольстве объясняли его состояние плохой едой и трудной московской жизнью. В воспоминаниях он связывает обострение с убийством Кирова, которое, по его мнению, положило начало террору. Буллит направил его в Вену, где состояние его здоровья действительно улучшилось. Вернувшись в 1935-м, он еще два года наблюдал московские чистки и процессы, составляя о них подробные донесения в Вашингтон. «Сейчас, – писал он в 1972-м, – мы больше знаем о подоплеке этих событий, чем знали тогда; но и тогда наши представления были вполне адекватными». Этот опыт в конечном счете сформировал его понимание «коммунистического вызова». В России середины 1930-х Кеннан видел «цинизм, бесстыдство, презрение к человечности триумфально воссевшими на троне… Это была великая нация в руках невероятно хитрого, во многих отношения великого, но чудовищно жестокого и циничного человека… Проявления деградации России были так очевидны, … что это ощущение никогда не оставило меня. Через десять лет влияние этого опыта на мои политические суждения противопоставит меня официальному Вашингтону» [107].
    Необычайно успешная карьера, которую Кеннан сделал позже, в годы холодной войны, показала, что учеба у Буллита и инсайдерский опыт жизни в Москве приобрели в то время немалую ценность. Как и сам Буллит, его сотрудники не были особо дипломатичны: «Я никогда не мог вести себя как обтекаемый, вышколенный офицер дипломатической службы, который продвигается вперед потому, что не делает волн. Мне самому удивительно, как мне удалось достичь моего положения», писал Кеннан. В феврале 1946-го английский философ русско-еврейского происхождения Исайя Берлин с удивлением писал о Кеннане как об очень необычном дипломате. В отличие от его коллег, которых Берлин во множестве встречал в Вашингтоне во время войны, Кеннан вдумчив и мрачен; ему свойственно состояние, которое Берлин назвал «меланхолией». Кеннан «ужасно поглощен ужасной природой сталинского режима», записывал Берлин, которому такое состояние постепенно становилось все более понятно [108].
    В 1934-м Буллит и Кеннан еще были полны надежд на то, что трудности социалистического строительства временные и что «медовый месяц американо-советских отношений» породит серьезные плоды, которые изменят судьбу Европы и мира. В январе Буллит даже приглашал в гости давнего друга и товарища по первой миссии в Москву Линкольна Стеффенса. Тот болел и приехать не смог. Той же весной Буллит привез в Москву новых сотрудников, которые, как и Кеннан, стали крупнейшими американскими специалистами по СССР. Его личный секретарь Кармел Оффи будет сопровождать Буллита в посольстве во Францию. Он был очень способным человеком («ренессансная личность», вспоминал о нем Кеннан), но по-русски не говорил. Он вел переписку Буллита и его финансовые дела, заботился о его здоровье. Лой Хендерсон был товарищем Кеннана по рижскому консульству; после работы в московском посольстве он станет влиятельным сотрудником Госдепартамента. Вершиной его карьеры стало предсказание грядущего в 1939 году союза между советскими коммунистами и германскими нацистами. Потом, однако, началась чистка Госдепартамента от специалистов, которые для военного времени были настроены слишком антисоветски, и почти все они оказались бывшими сотрудниками Буллита. Рузвельт отправил Хендерсона на Восток; он служил послом в Ираке, Индии и Иране.
    Другим специалистом по СССР, карьеру которого Буллит запустил на самый верх американской политики, стал Чарльз Боулен. Тоже выучив русский язык в Риге, Боулен вместе с Кеннаном стал ближайшим сотрудником Буллита в Москве. Потом, в военное время, Боулен вновь приезжал в Москву с Харри Хопкинсом, был переводчиком Рузвельта в Тегеране и Ялте, писал важнейшие речи для Маршалла и был советником Трумэна по советским делам. По словам Исайи Берлина, хорошо знавшего обоих дипломатов, между ними имелись серьезные различия. Для Боулена советско-американские отношения были чем-то вроде шахматной игры; для Кеннана это была борьба «идей, традиций, … форм жизни, … ментальностей» [109]. В 1953 году Боулен сменил Кеннана на посту американского посла в Москве. Потом, повторяя карьеру Буллита, в 1963-м он стал послом во Франции. Отношения между Боуленом и Кеннаном были очень близкими. «Жизнь сделала нас интеллектуальными и профессиональными братьями», – так Кеннан описывал эту близость; еще он характеризовал многолетние отношения с Боуленом как «интеллектуальную интимность». Кеннан ссылался на Бухарина, который в предсмертном слове на судебном процессе в Москве сказал, что интеллектуальная дружба – самая сильная связь, которая может существовать между мужчинами. На деле это сказал Карл Радек, рассказывая в январе 1937-го на «процессе антисоветского троцкистского центра» о своих отношениях с Бухариным. «Не знаю, – продолжал Кеннан, – верно ли это для всех мужчин на свете. Но это наверняка было верно для Бухарина, и в интеллектуальном вызове, который представляла для нас коммунистическая Россия, было что-то такое, что делало эти слова верными и для нас, в чьи обязанности входило ответить на этот вызов». Такая фигура речи – рассказ о многолетних отношениях с коллегой словами, которые один большевик сказал о другом в самых необычайных обстоятельствах, после пытки и накануне смерти – характерен для Кеннана и его друзей. Люди, сделавшие революцию в России и теперь гибнущие от нее, казались американцам сказочными фигурами, героями античной трагедии, жертвами фатума. Но и те немногие москвичи, которые знали американцев в терроризированной Москве, тоже видели в них волшебных героев – могущественных пришельцев, от которых исходила опасность, но возможно, и спасение. В этом обмене экстраординарными и, конечно, нереалистичными ожиданиями состоял один из секретов того очарования, которое представляла для американцев сталинская Москва.

Глава 9
Московские развлечения

    На новый 1934 год Буллит уехал в Париж, а по возвращении в Москву начались проблемы. Японская угроза в восприятии большевиков отошла на второй план. Выплаты по царским долгам, которые были условием установления дипломатических отношений, так и не начались. В марте Моссовет отказал посольству в участке на Воробьевых горах, обещанном самим Сталиным. Фонды, выделенные Конгрессом на строительство Монтичелло в Москве, перевели в Центральную Америку. В апреле Рузвельт, колеблясь, подписал изоляционистский Акт Джонсона, запрещавший предоставлять кредиты тем нациям, которые отказались от выплаты военных долгов (а выплатила их к тому времени одна Финляндия). Литвинов и его люди больше не могли обещать Кремлю, что уговорят американского посла предоставить кредит Советам. Позиции Буллита в его торговле со Сталиным резко ухудшились. В ноябре он встречался в Берлине со своим коллегой, послом США в нацистской Германии. Тот записал: «Его замечания о России прямо противоположны его отношению к ней всего год назад» [110]. Изменение его позиции было очевидно всем, в том числе и Рузвельту; но их можно было объяснить как столкновением с реальностью, так и неудовлетворенными амбициями посла. Озабоченный психологическим состоянием Буллита и его посольства, Рузвельт признавал, что его дипломаты подвергаются постоянному и незаконному наблюдению со стороны советских агентов [111]. В качестве мер безопасности Рузвельт просил не принимать на службу в посольство тех, кто не родился в Америке, стимулировать изучение сотрудниками русского языка и особо следить за поведением их жен. Он инструктировал Буллита запретить персоналу посольства, включая военных специалистов, шпионаж любого рода. Чтобы развлечь дипломатов в их трудной миссии, Рузвельт направил в Москву киноаппарат последней марки, уже со звуком – «машину говорящих картин (talking picture machine)», как он это называл. Вокруг американских холостяков, голливудских фильмов, французского шампанского кипела бурная московская жизнь с комиссарами и балеринами, стукачами и великими писателями, сплетнями и арестами.
    Во время очередного приема Буллит и переводивший ему Тейер рассказали Буденному о конном поло. Советские кавалеристы не знали этой игры, но американцы объяснили им, как важна она в подготовке войск за океаном. Вскоре Буллит и Тейер начали тренировать две группы красных конников; они были удивлены отличным качеством лошадей, которых Буденный собрал со всей России, даже из Сибири, следуя подробным инструкциям Буллита. Все лето кавалеристы тренировались под началом Тейера; Буллит, получивший от Буденного каштанового жеребца, был судьей на матчах. Потом конников отозвали на маневры и, как понял Тейер, пересадили в танки [112].
    В Москве и даже на охоте сотрудников посольства сопровождали агенты ГПУ. Это были одни и те же люди, и постепенно сотрудники узнали их имена и даже привычки. Одни, к примеру, любили ездить с Тейером на охоту, другие боялись выстрелов. Охранники и их начальники уважали американцев; то были громкоголосые, прямые люди, и от них не надо было ждать подвоха, как от поляков или французов. Рассказывая Рузвельту о визите в Москву журналиста и издателя Роя Ховарда, который приехал брать интервью у Сталина, Буллит объяснял: «Насколько я знаю, это первый случай, когда выдающийся американец говорит с большевиками именно как американец. Обычно когда наши бизнесмены приезжают сюда, они думают, что они чего-то добьются у большевиков, если будут лизать им сапоги. Ховард, наоборот, сказал им, что хотя на свете нет страны, которая смотрит на их эксперименты с большей симпатией, чем Соединенные Штаты, эта дружба прекратится, если они будут вмешиваться в наши внутренние дела» [113].
    Ведя себя «именно как американец», Буллит с особенным удовольствием общался с писателями, особенно когда мог оправдать интерес к ним их дипломатическим статусом. Он подружился с Юргисом Балтрушайтисом, поэтом символистского круга, который писал по-русски и по-литовски, а с 1922-го по 1939 год служил послом Литвы в Москве. Балтрушайтис «знал всех», писал Буллит Рузвельту, и много рассказывал ему об операциях НКВД, убийстве Кирова и терроре, который он предвидел. Буллит не раз виделся и разговаривал с Михаилом Булгаковым, с которым у него были особые дела, связанные с переводом «Дней Турбиных» Юджином Лайонзом и постановкой пьесы в университетском театре Йейля, где когда-то выступал и Буллит. Булгаков должен был получить гонорар, и Буллит, вероятно, способствовал ему в этом.
    Наркомат иностранных дел приставил Георгия Андрейчина к Буллиту как посредника в связях с советскими властями и, вероятно, как осведомителя. Однако у болгарского коммуниста, проведшего молодость в Америке, были причины проявлять лояльность к американскому послу, а не к советским работодателям: он мечтал вернуться в Штаты. 13 апреля Буллит просил Рузвельта помочь Андрейчину в давнем деле: «Джордж Андрейчин по несколько раз в день помогает всем нам сохранить настроение и зачастую саму жизнь. Он один из самых очаровательных людей, каких я видел в жизни, – что-то вроде Джека Рида в македонском исполнении. Когда-нибудь он должен стать советским послом в Вашингтоне. Я дружу с ним многие годы и свидетельствую, что его чувства к Америке глубоки и искренни». Но даже Рузвельт не мог помочь Андрейчину: восемнадцать лет назад он нарушил условия поруки и сбежал из-под суда в Америке. Он мог вернуться, но ему пришлось бы отсидеть в американской тюрьме; и он не сделал этого, хотя такой выбор был бы куда лучше того, что ждало его в России.
    А Буллит, стремясь сохранить лицо, писал Рузвельту в апреле 1934-го: «Москва повернулась к нам своей неприятной стороной, чего я давно опасался. Атмосфера медового месяца совершенно испарилась… Нас подвели японцы. Русские уверены, что Япония не станет их атаковать этим летом, и они больше не нуждаются в нашей немедленной помощи» [114]. В том же письме Буллит умело формулировал просьбу перевести и его в Вашингтон: «Я стал тосковать по дому. Это новое для меня ощущение, и оно связано с очень счастливым событием. Многие годы у меня не было чувства домa, но в течение прошлого года Вы и мисс Ле Хэнд дали мне почувствовать себя членом семьи, и больше всего на свете мне не хватает этих вечеров, проведенных с вами обоими в Белом доме».
    Маргарет Ле Хэнд была личной секретаршей Рузвельта в течение двух с лишним десятков лет, – с 1920-го, когда оба они были красивы и молоды, до 1941 года, когда он был безногим инвалидом (с августа 1921-го), а ее поразил инсульт. У Рузвельта все это время была любимая жена, потом появилась почти официальная любовница, норвежская принцесса Марта, имелись и другие женщины. Ле Хэнд прошла с ним пять избирательных кампаний – вице-президентскую, губернаторскую и три президентские. Все эти годы она безукоризненно выполняла каждое желание великого политика и помогала каждому шагу парализованного инвалида. По интеллекту и связям она не могла сравниться с Элеонорой Рузвельт, а по красоте и шику уступала принцессе Марте; но, по общему признанию, она была обаятельной женщиной и влиятельным человеком. В их отношениях с Рузвельтом случалось, наверно, всякое[6]. Но до своего физического крушения она сумела сохранить в этих отношениях ровный тон и веселое взаимопонимание, которые были необходимы парализованному лидеру сверхдержавы, шедшей от войны к депрессии и от депрессии к войне. На семь лет младше Буллита и на шестнадцать лет младше Рузвельта, она стала звеном, связывавшим их вместе.
    Ле Хэнд излучала энергию, прыгала через ступеньки вместо того, чтобы пользоваться лифтом, и делала сальто на вечеринках. Она жила в Белом доме и сопровождала Рузвельта во всех его поездках, а также в путешествиях на военных кораблях, которые он особенно любил. Ее служебные обязанности были безграничны; начав работу секретаршей Рузвельта, она превратилась в нечто вроде главы его аппарата, с которой он обсуждал кадровые назначения, политическую тактику и многое другое.
    Роман Буллита и Ле Хэнд начался как раз накануне его назначения в Советский Союз, и Рузвельт наверно знал о нем; роман продолжался на расстоянии, когда их разделил океан. «Буллит все время звонил ей из Москвы, а когда приезжал в Вашингтон, водил ее в рестораны», вспоминала подруга Ле Хэнд [115]. Более подробные сведения хранятся в их трансатлантической переписке. 21 сентября 1933-го (до назначения послом в Россию) Буллит возвратил Ле Хэнд ее жемчужные серьги, которые нашел на полу своей машины. Эти серьги он сопроводил официальным письмом, подписавшись «специальным помощником Госсекретаря». До его отъезда в Москву они провели друг с другом счастливые дни – «неделю, полную счастья», писала она на адрес нового посольства. Ле Хэнд слала откровенные письма в Москву официальной почтой, на бланке Белого дома с золотым орлом. «Я надеюсь, что Москва в снегу на три фута глубиной и что ты там практически замерз», писала она 12 марта 1934-го. Буллит, похоже, уехал из Вашингтона, не попрощавшись с ней. «Я ужасно сердита. Будь добр, используй мое предыдущее глупое письмо, чтобы разжечь им сигарету» (Буллит выполнил просьбу; этого письма в его архиве не осталось). «А это письмо положи в официальную папку. Я ненавижу Россию. Я ненавижу всех Сталиных этого мира. А с тобой мне было так хорошо». Пока Буллит был в Москве, русские темы и сравнения не выходили у нее из головы. Когда консерваторы в Конгрессе и Верховном суде в очередной раз заблокировали пакет трудовых реформ, она писала Буллиту: «правительство теперь беспомощно. Может, нам надо вызвать Сталина?». В другом письме она заботливо спрашивала, как двигаются уроки русского; она и сама завела себе русский словарь, хотя вряд ли им пользовалась.
    На июль 1934-го Рузвельт, обожавший морские путешествия, запланировал посещение Гавайских островов; то был первый президентский визит на архипелаг, аннексированный в 1898-м. Буллит хотел присоединиться к нему, собираясь заодно проехаться по Транссибирской железной дороге. Но Рузвельт счел его визит на Гавайи излишним. Больше всех переживала Ле Хэнд, которая должна была, как всегда, плыть с Рузвельтом. Буллит послал ей извинения телеграфом 18 мая, и в тот же день она ответила письмом: «Я понимаю, как ты ужасно разочарован отменой поездки на Гавайи. Мне страшно жаль – если бы я могла что-то сделать!» Нет особых сомнений в том, что Буллит использовал ее любовь для получения информации и для влияния на Рузвельта; но и тот был мастером подобных игр. «Я была так разочарована, когда услышала, что ты не приедешь сюда на праздники, что почти расплакалась», писала Ле Хэнд уже по другому поводу 30 декабря. Похоже, они не скрывали свои отношения. В окружении Рузвельта считали, что они обручились и скоро – возможно, по возвращении посла – поженятся. Сам президент относился к этой связи своей секретарши с уважением: отдав ему много лет, она заслужила личную жизнь и собственную семью. Но есть и такие мемуаристы, которые с уверенностью говорят, что ревность президента к Буллиту была основной причиной охлаждения их отношений [116]. В любом случае, брак не состоялся, хотя близкие отношения между Биллом и Маргарет длились годами. Существует легенда о том, что она приехала в Москву и обнаружила там, что Буллит весело проводил время с русскими балеринами. На деле Ле Хэнд до Москвы не доехала. Причиной тому, возможно, и была балерина.
    Любивший корабли и морскую службу, Рузвельт советовал Буллиту организовать его посольство так, «будто Вы отправились в путь на корабле, который многие годы не увидит земли». Среди прочего это означало, конечно, отсутствие женщин: на военные корабли женщин тогда не брали. В дипломатической службе обычно было иначе: послы и их сотрудники жили в своих миссиях с женами. 14 мая 1934-го Буллит писал из Москвы в Госдепартамент: «Я думаю, американка не могла бы здесь выжить… Тут есть очень сильная интеллектуальная закваска, и интеллектуальная жизнь здесь так же интересна, как в других местах мира. Но обычной социальной жизни здесь просто не существует». С начала работы посольства дважды разведенный Буллит старался не нанимать женатых сотрудников, оправдывая это соображениями безопасности. В результате Кеннан, к примеру, вынужден был держать жену с ее родителями в Норвегии. Два младших сотрудника посольства женились на русских девушках; их перевели служить в другие страны, a между тем их жен не выпускали из СССР. Мужья писали письма в Госдепартамент и даже Элеоноре Рузвельт, и все это дело рассматривалось как угроза безопасности. Еще один сотрудник, Элбридж Дурброу, четыре года прожил с русской подругой Верой. В 1937-м Вера внезапно исчезла, все понимали, что она была арестована. И этого сотрудника тоже пришлось перевести в другое посольство; в 1945-м он приехал в Москву и нашел свою Веру, которая три года провела в лагерях, выжив там в агитационном театре. Потом Дурброу вспоминал, наверно несправедливо, что по сравнению со Сталиным Гитлер был «мальчиком из ясель» [117]. Шифровальщик московского посольства Тайлер Кент позднее, в 1940 году, был арестован за шпионаж в пользу немцев в Лондоне, где он служил в той же суперсекретной роли. Когда у Буллита спросили о его работе в Москве, он сказал, что заподозрил Кента в шпионаже после трех месяцев работы. Потом оказалось, что завербовала Кента его московская подруга, красивая англоговорящая Татьяна. В своих воспоминаниях Тейер рассказывал, что Буллит набирал в посольство одних холостяков, но «романтические привязанности и последующие за этим осложнения, свойственные холостякам, привели к утечкам информации, значительно превосходящим все, что могли произвести жены». Тейер в 1959-м признавал, что впоследствии политика рекрутирования кадров в посольство в Москве стала противоположной: «предпочтительно без холостяков» [118].
    Посол был любителем необычных развлечений, и американское посольство именовалось в дипломатической Москве «Цирком Билла Буллита». В 20-х годах, скупо рассказывал вице-президент Уоллес, хорошо знавший Буллита, тот задавал в Париже ошеломляющие вечеринки: «он попросту имел лакея, обслуживавшего гостей голым, или что-то вроде этого» [119]. Отношения между американскими дипломатами и их русскими подругами были недвусмысленными, и разговоры в посольстве тоже были откровенными. Советник посольства Джон Уайли, женатый на аристократической польке, любил в шутку рассуждать о НЭПе, что он расшифровывал как «новая эротическая политика». Госдепартамент сообщал послу Буллиту о дошедших до него сведениях, что его сотрудники слишком много пьют и что сам посол «игнорирует мадам Литвинову, предоставив винный погреб посольства балеринам Большого театра» [120]. Чарльз Боулен, у которого и до Москвы была репутация плейбоя, писал, что «по посольству обычно бегали две-три балерины. Они приходили на ланч или на ужин и потом сидели до зари, болтая и выпивая» [121]. Он вспоминал, что «никогда и нигде он не получал больше удовольствия… Это посольство не похоже ни на одно посольство в мире… Здесь все ходят на головах и здесь происходят удивительные вещи, которые только здесь и могут произойти» [122]. У балерин Большого театра было, писал он, особое право завязывать отношения с дипломатическим корпусом; Боулен, тогда холостяк, не скрывал удовольствия при этих воспоминаниях. Он писал и о том, что одной из задач Андрейчина, служившего в Интуристе, было поставлять девушек именитым иностранным гостям [123]. В будущем посол США в СССР (1953–1957) и Франции (1962–1968), Боулен повторил карьеру Буллита: один из «мальчиков», которых тот запустил на орбиту американской дипломатии, подобно тому как он запускал, похоже, на высокую орбиту и сталинских балерин.
    Одно время пассией самого посла состояла Ирина Чарноцкая. Танцевавшая в труппе Большого театра с 1927 года, она была на пике своей карьеры. Согласно Боулену, Чeрноцкая «по-настоящему верила в коммунистическую доктрину и тратила многие часы, убеждая нас в славе Советского Союза» [124]. Чарльз Тейер записывал в дневнике, что Чарноцкая была преданной коммунисткой, но несмотря на это (или, замечу от себя, вследствие этого) она «взяла штурмом трио, состоявшее из Б[уллитта], Б[оулена] и меня». Какая бы степень физической близости ни имелась в виду под этим «штурмом», сотрудники посольства готовы были делить Ирину, как они, может быть, делили девушек в добрые старые времена в своих элитных колледжах. Тейер записывал: «мы просто не могли рук оторвать от нее. Она стала чем-то вроде приобретения посольства… Она спит в свободной комнате, которую мы вместе тщательно запираем втроем, а потом яростно спорим о том, у кого будет ключ» [125]. Позже, в 1940 году, директор ФБР Эдгар Гувер сообщал Рузвельту, что отношения дипломатов с русскими девушками ведут «к поразительным утечкам». Согласно Гуверу, техника, которую использовали коварные девушки, проста: они притворялись, что не знают английского, и американские джентльмены предавались политическим беседам, не расставаясь с подругами. Гувер писал, впрочем, что некоторые сотрудники находили удовлетворение друг с другом, «занимаясь сексуальной перверсией даже в кодовой комнате посольства» [126]. Во всем этом очевидны гомоэротизм, характерный для многих элитных сообществ, и ориенталистские представления о русских женщинах как доступном источнике необычных удовольствий. На этих коварных темах всегда играли московские спецслужбы; но и без их участия темы эти сопровождали Буллита и его друзей.
    Более серьезные отношения завязались у Буллита с Ольгой Лепешинской, которой тогда едва исполнилось 18 лет. Много младше Чарноцкой, Леля – так ее звали и в театре, и в посольстве – только начала тогда, в 1933-м, выступать в Большом театре. Ее ждал огромный успех: четыре Сталинских и Государственных премии, слава «любимой балерины Сталина», а потом много десятилетий руководящей и преподавательской работы. Среди ее мужей были кинорежиссер Трауберг, соавтор «Юности Максима», и два генерала. Один из них, высокий чин в НКВД – МГБ, сам был посажен в 1951-м, но – как тогда говорили, после разговора Лепешинской с Берией – вскоре выпущен. Потом Буллит напишет: «Кроме балетных девушек и других агентов НКВД, которым приказано заводить контакты с дипломатическим корпусом, любой русский знает, как нездорово разговаривать с иностранцами; если иностранец заговаривает первым, русские исчезают» [127].
    Между Чарноцкой и Лепешинской много общего. Обе преуспели в деле, в котором успех зависит не только от таланта, но еще и от дисциплины и послушания. Примы Большого театра, они строили карьеры на острой, как лезвие, и столь же опасной границе между искусством и проституцией. Позже, во время войны, обе занимались культурной работой на фронте, выступали перед солдатами в составе агитационных бригад и руководили этими коллективами. После войны обе занимали высокие административные позиции в мире театра, которые давались только высокими связями и безупречной, с точки зрения еще более высоких лиц, репутацией. Их связи с Буллитом и другими американскими дипломатами, известные «органам» и ими организованные, не только не помешали их карьере, но были их частью.
    В августе 1934-го Буллит отдыхал в Одессе и, писал он Джорджу Андрейчину, отлично проводил время. Ему нравились и пляж, и повар, и сам отель: «одна из лучших маленьких гостиниц, какие я видел в мире». Андрейчин помог ему с организацией летнего отдыха и продолжал защищать его интересы в Москве в его отсутствие; очевидно, что за этот год они сильно сблизились. «Дорогой Билл, – писал Андрейчин Буллиту, – твое письмо меня очень обрадовало: во-первых, потому что ты там хорошо проводишь время, и во-вторых, потому, что ты не забываешь обо мне. Я страшно скучаю по тебе. Особенно теперь, когда сюда возвратилась Леля [Лепешинская] и задает мне миллион интимных вопросов, на которые у меня нет ответов». Но дальше письмо Андрейчина дышит тревогой: «Несколько дней назад сюда приезжала молодая американка. Она знает Маргерит Ле Хэнд (она показала мне ее письма и телеграммы). Мисс Ле Хэнд планировала приехать в Москву, но проклятая девица из Нью-Йорка все испортила». Так мы узнаем, что произошло летом 1934-го между американским послом и личной секретаршей президента. Согласно Андрейчину, ее визит в Москву был сорван сплетнями о московских балеринах Буллита. Из переписки мы знаем и имя «проклятой американки», которая привезла эти сплетни в Вашингтон и испортила помолвку Буллита и Ле Хэнд: Грэйс Дэвидсон. Она была как-то связана с Рузвельтом и, конечно, с Ле Хэнд, которая знала всех.
    Видимо, получив письмо Андрейчина, Буллит послал Ле Хэнд письмо с объяснениями: «Наконец-то я получила от тебя настоящее длинное письмо», – отвечала она 24 сентября 1934. Письмо Буллита до нас не дошло, что вряд ли случайно. Понятно только, что он извинялся, пытался перенести какие-то даты (а Ле Хэнд отказывалась это обсуждать), и жаловался на здоровье. Это письмо он писал из Вены, где обследовался у докторов. Ответное письмо Ле Хэнд – как всегда теплое, но теперь в нем звучит насмешка. Рассказывая Буллиту о своей встрече с Дэвидсон по ее возвращении в Вашингтон, Ле Хэнд называет ее «твоей подружкой» (girlfriend). «Я долго общалась с твоей подружкой Грэйс Девидсон. Как ты, наверно, был шокирован, когда она рассказала тебе о настоящей работе Штейгера… Мне кажется, что эта Дэвидсон немножко неуравновешенная особа, и вся ее история звучала довольно горько… Она пишет книгу и уже написала Советскому посольству длинное письмо, рассказав им на многих отпечатанных на машинке страницах всю эту грустную историю. Как, наверно, все это было унизительно». Саму историю мы не знаем; письмо заканчивается заверениями в любви и надеждами на встречу – она умела сохранять хорошее лицо при плохой игре. После многих проведенных ею с Рузвельтом лет этому не приходится удивляться.
    Поговорив со своей секретаршей, Рузвельт с усмешкой, но сдержанно писал Буллиту 3 июня 1935 года: «Мне было очень интересно услышать от Мисси [Ле Хэнд] историю Грэйс Дэвидсон. Вы наверняка рады, что она отправилась домой в Америку» [128]. Так Буллит узнал, что сплетня о нем дошла до президента. В отместку Грэйс Буллит несколько лет спустя написал Рузвельту о связи, которую она имела в Москве с Борисом Штейгером, гидом-переводчиком и знатоком изящных искусств. По словам Буллита, их любовь состояла в том, что Штейгер «сваливал ее на пол и скакал у нее на животе. Девице из Новой Англии это казалось увлекательным». Но теперь Штейгер, по словам Буллита, сидел на Любянке, и Буллит пояснял Президенту: «если Вы не знаете, что такое Любянка, спросите Вашу подругу Грэйс Дэвидсон. Ее любовь, Борис Штейгер, сейчас заключен там» [129].
    Штейгера арестовали 17 апреля 1937-го в ресторане, где он ужинал вместе с новым американским послом в Москве, Джозефом Дэвисом. Сын уездного предводителя дворянства и депутата Четвертой Думы Борис Штейгер состоял уполномоченным коллегии Наркомпроса РСФСР по внешним сношениям, а также штатным сотрудником НКВД. О его роли великосветского осведомителя знали все. Жена наркома просвещения Андрея Бубнова называла его «нашим домашним ГПУ», а сотрудник американского посольства Чарльз Тейер рассказывал о нем как о «культурном человеке с превосходным чувством юмора, таинственными связями в Кремле и большим запасом историй, которые он любил рассказывать на своем безупречном французском» [130]. Бубнова арестовали несколькими месяцами позже Штейгера, и оба были расстреляны. Михаил Булгаков, постоянно встречавший Штейгера на театральных премьерах и посольских приемах, изобразил его в баронe Майгеле, с которым Воланд примерно расправился в заключительной сцене Бала сатаны. «– А, милейший барон Майгель, – приветливо улыбаясь, обратился Воланд к гостю, у которого глаза вылезали на лоб, – я счастлив рекомендовать вам, – обратился Воланд к гостям, – почтеннейшего барона Майгеля, служащего зрелищной комиссии в должности ознакомителя иностранцев с достопримечательностями столицы… Милый барон, – продолжал Воланд, радостно улыбаясь, – был так очарователен, что, узнав о моем приезде в Москву, тотчас позвонил ко мне, предлагая свои услуги по своей специальности… Да, кстати, барон, – вдруг интимно понизив голос, проговорил Воланд, – разнеслись слухи о чрезвычайной вашей любознательности. Говорят, что она, в сочетании с вашей не менее развитой разговорчивостью, стала привлекать всеобщее внимание. Более того, злые языки уже уронили слово – наушник и шпион… Есть предположение, что это приведет вас к печальному концу не далее, чем через месяц. Так вот, чтобы избавить вас от этого томительного ожидания, мы решили прийти к вам на помощь». Иными словами, в этой фантазии Воланд сам расстреливает Майгеля за месяц до того, как он придет к типичному для этих людей «печальному концу». Штейгер досаждал Буллиту точно так же, как Майгель досаждал Воланду.
    На деле реальный Штейгер нанес Буллиту куда больший ущерб. Вероятно, это он рассказал своей случайной любовнице Грэйс Дэвидсон о связи Буллита с московской балериной, а та сумела донести эту сплетню до Маргарет Ле Хэнд и самого Рузвельта. (Поэтому мстительный, но обычно рациональный Буллит помнил о нем и, через целых три года после приезда Дэвидсон в Москву, не упустил случая рассказать Президенту о ее связи со Штейгером и об особом способе, которым эта «девушка из Новой Англии» занималась любовью в Москве.) Так вездесущий Штейгер расстроил звездный брак Буллита и остановил его карьеру. Проницательный Андрейчин сразу, в августе 1934-го, понял значение сплетни, которая расстроила визит личной секретарши Рузвельта в Москву и разрушила матримониальные планы американского посла. Сам Андрейчин связывал с Ле Хэнд свои надежды получить помилование, которое дало бы ему возможность вернуться в Америку. Македонец, навсегда застрявший в России, еще надеялся вновь поиграть в теннис с Чарли Чаплиным.
    В отличие от других сотрудников посольства, которые почти все были холостяками, Кеннан был женат и, насколько мы знаем с его собственных слов, старался быть верен своей жене. Его московские записи полны переживаний, которые он, светский наследник пуританской традиции, не вполне успешно пытался контролировать этими дневниками. Третьего сентября 1934 года он записывал в Москве: «Человеческая плоть живет здесь тесной кипящей массой, больше даже, чем в Нью-Йорке. Она течет медленно, бесконечно, густыми водоворотами по бульварам, между деревьями, под уличными огнями… И это человеческая жизнь в ее сыром виде, сведенная к основаниям – добрая и злая, пьяная и трезвая, любящая и ссорящаяся, смеющаяся и рыдающая, – какой бывает жизнь и везде в других местах, но здесь все проще и прямее, и потому сильнее». В Москве ему виделось «что-то глубоко здоровое»; он рассуждал, что «это здоровье, которое дается опытом выживания от всех местных болезней… В этом ответ на вопрос: как русские все выносят? Многие не вынесли. Те, кого мы видим на улице, это элита, … элита живущих, в ее противоположности черни, которую составляют мертвые!» [131]. Земная витальность этой элиты выживших влекла его – «сверхцивилизованного, невротичного иностранца», который здесь не выживет, понял Кеннан; и действительно, после года московской жизни его язва обострилась так, что лечиться пришлось в венском санатории. Все же Кеннан без конца признавался и дневнику, и немногим американским друзьям в своей любви к русским. «Мое русское Я более подлинное, чем мое американское Я», записывал он. «Лучше бы меня отправили в Сибирь (куда точно бы отправили, будь я русским), чем жить на Парк Авеню в Нью-Йорке среди моих душных соотечественников». Наблюдая ужас и насилие московской жизни, он никогда не обвиняет в этом народ; в советских проблемах, терроре, разрухе полностью виновно советское правительство, и только оно. Эти два чувства – любовь к русским людям, их литературе и жизни, и презрение, смешанное со страхом, к советской власти, питали все его донесения, статьи и книги, включая знаменитую «Длинную телеграмму». Эти два уравновешивающих друг друга чувства плюс непревзойденная компетентность Кеннана в советских делах обеспечили гибкость его стратегии сдерживания, которая помогла миру избежать новой войны.
    23 апреля 1935 года в Спасо-хаусе, в котором и сейчас находится личная резиденция американского посла, состоялся «Фестиваль весны». Буллит писал Рузвельту: «Это был чрезвычайно удачный прием, достойный и в то же время веселый… Безусловно, это был лучший прием в Москве со времен Революции. Мы достали тысячу роз в Хельсинки, заставили до времени распуститься множество березок и устроили в одном конце гостиной подобие колхоза с крестьянами, играющими на аккордеоне, с танцовщиками и всяческими детскими штуками (baby things) – птицами, козлятами и парой маленьких медвежат» [132]. О том же вспоминал Кеннан: «Это был единственный такого рода бал в Москве в те годы. Ничего подобного никогда не повторялось» [133].
    На балу 1935 года жертвы развлекались вместе с палачами, причем тем и другим в считанные месяцы предстояло погибнуть на глазах у изумленных хозяев. Там было 500 приглашенных; как писал секретарь посольства: «все, кто имел значение в Москве, кроме Сталина» [134]. Американцы честно развлекались и пытались развлечь гостей. Тем было трудно. Большевики-интеллектуалы (Бухарин, Бубнов, Радек) последние месяцы держались у власти. Высшее армейское командование (Тухачевский, Егоров, Буденный) уже стало заложником двойной игры советской и немецкой разведок. Театральная элита (Мейерхольд, Таиров, Немирович-Данченко, Булгаков) в любой момент ждала беспричинной расправы – для одних быстрой, для других мучительно долгой. Гости собрались в полночь. Танцевали в зале с колоннами, с хор светили разноцветные прожектора. За сеткой порхали птицы. В углах столовой разместили выгоны с козлятами, овцами и медвежатами. По стенам – клетки с петухами, в три часа утра петухи запели. Стиль рюсс, насмешливо закончила описание этого приема в своем дневнике жена Михаила Булгакова [135]. Она обратила внимание на костюмы. Все, кроме военных, были во фраках. Выделялись одеждой большевики: Бухарин был в старомодном сюртуке, Радек в туристском костюме, Бубнов в защитной форме. Присутствовал на балу и известный дипломатической Москве осведомитель барон Штейгер, конечно во фраке. Дирижер был в особо длинном фраке, до пят. У Булгакова фрака не было, и он пришел в черном костюме; его жена – в «исчерна-синем» вечернем платье с бледно-розовыми цветами.
    Устройству мини-колхоза в буфетной Спасо-хауса предшествовала серьезная подготовка. Согласно инструкциям, которые Буллит оставил своему штату, весенний бал должен «превзойти все, что видела Москва до или после Революции». Sky the limit, напутствовал он подчиненных, уезжая на зиму в Вашингтон. За подготовку приема, приуроченного к его прибытию, отвечали Тейер, бывший тогда секретарем посольства, и Айрина Уайли, жена советника. Платил за все сам посол.
    У Тейера, оставившего о своей русской службе забавные воспоминания под названием «Медведи в икре», был трудный опыт московских развлечений: на предыдущем приеме участвовал знаменитый дрессировщик Дуров с тюленями, которые исправно жонглировали, пока Дуров был трезв, зато потом они устроили купание в салатнице. Теперь животных взяли напрокат из Московского зоопарка. Тейер стал предусмотрительнее и, не доверяя советским дрессировщикам, сам выяснил, что овец и коз нельзя поместить в буфетную – как ни мыли их в зоопарке, они все равно воняли. Наименее пахучими оказались горные козлы, которые и участвовали в бале. Потрудиться пришлось и с тюльпанами, которые после долгих поисков по всему Союзу доставили из Финляндии. Были наняты чешский джаз-бэнд, пребывавший тогда в Москве, и цыганский оркестр с танцовщиками. Когда гости собрались, свет в зале погас и на высоком потолке зажглись звезды и луна. Под покрывалом в клетках сидели 12 петухов. По команде Тейера покрывало откинули, запел только один из них, но зато громко; другой же вылетел и приземлился в блюдо с утиным паштетом, доставленным из Страсбурга [136]. Стараниями Тейера по залу бегали медвежата и сосали молоко. Известный своим остроумием Радек надел молочную соску на бутылку с шампанским. Медвежонок сделал несколько глотков Cordon rouge, прежде чем обнаружил подмену. Радек тем временем исчез, а случившийся поблизости маршал Егоров взял на руки плачущего мишку, чтобы его успокоить. Пока маршал качал медвежонка, того обильно вырвало на орденоносный мундир.
    Собранию американских холостяков в Москве 1935 года сопутствовала романтическая атмосфера, обостренная запахом крови. Бал закончился в девять утра лезгинкой, которую Тухачевский исполнил со знаменитой Лелей Лепешинской, частой гостьей Билла Буллита. Другая красавица, Елена Сергеевна Булгакова утром записывала: «Хотели уехать часа в три, американцы не пустили – и секретари, и Файмонвилл (атташе), и Уорд были все время с нами. Около шести мы сели в их посольский кадиллак и поехали домой. Привезла домой громадный букет тюльпанов от Болена». Из ее дневников ясно, что Фестиваль весны в американском посольстве стал жизненным прототипом для бала у Сатаны, описанного в «Мастере и Маргарите». Когда Булгаков писал эту сцену, он был одним из немногих уцелевших участников приема, который американцы искренне считали самым веселым в Москве после революции. Между Буллитом и Булгаковым сложились дружеские отношения; Боулен, похоже, светски ухаживал за Еленой Сергеевной.
    Почему-то уже в декабре 1933 года Булгакова отметила в дневнике сообщение газет о прибытии в Москву «нового американского посла» [137]. Буллит сразу посетил спектакль «Дни Турбиных», а через некоторое время официально запросил рукопись пьесы и держал ее на своем рабочем столе. Тейер вспоминал, что его первое знакомство с Буллитом, только что прибывшим в Москву в качестве посла, началось именно с «Турбиных». Тейер начал учить русский язык и, оказавшись в Москве, искал работы в новом посольстве. Посол жил тогда в Метрополе, Тейер с трудом пробился к нему и представился. Буллит попросил его прочесть страницу из лежавшей перед ним рукописи. Это были «Дни Турбиных». Читать по-русски Тейер еще не мог, но содержание пьесы знал и стал ее пересказывать. Буллит понял обман, но оценил молодого человека, который действительно стал его переводчиком, а потом и кадровым дипломатом [138].
    В марте 1934 года «Дни Турбиных» в переводе Юджина Лайонса были поставлены в Йейле, родном университете Буллита. Булгаков и Буллит познакомились шестого сентября на очередном спектакле «Дней Турбиных» во МХАТе. Американский посол сам подошел к драматургу и сказал, что «смотрит пьесу в пятый раз». Так когда-то Наполеон встретился с Гете: он сказал писателю, что семь раз читал «Вертера». И как Вертер был понятен Наполеону, преодолевшему романтизм, так аристократические Турбины – меланхолические свидетели конца своего мира, навсегда оставшиеся в Первой мировой – были знакомы и понятны Буллиту. Елена Сергеевна с гордостью писала о том, как он был увлечен спектаклем: «Он смотрит, имея в руках английский экземпляр пьесы, говорит, что первые спектакли часто смотрел в него, теперь редко» [139]. Судя по ее записям, они с мужем много раз бывали на официальных и домашних приемах в посольстве. Поначалу это знакомство казалось сенсационным: друзей семьи «распирает любопытство – знакомство с американцами!». Потом записи Елены Сергеевны об этих контактах становятся спокойными, даже монотонными. 16 февраля 1936 года она записывала: «Буллит, как всегда, очень любезен»; 18 февраля: «Американцы очень милы»; 28 марта: «Были в 4.30 у Буллита. Американцы – и он тоже в том числе – были еще милее, чем всегда». Через две недели: «Как всегда, американцы удивительно милы к нам. Буллит уговаривал не уезжать, остаться еще…» [140]. Посол охотно демонстрировал свою дружбу с писателем. Он представлял Булгакова европейским послам, публично хвалил его пьесы и знакомил его и Елену Сергеевну с сотрудниками своего посольства.
    Подобно Фрейду с Вильсоном, Буллит и Булгаков родились в один и тот же год – 1891. При всем различии их судеб и положений у них было немало общего. Булгаков, придумавший много смешных и странных фамилий, наверно, заметил сходство их собственных имен (одним из ранних псевдонимов Булгакова был даже М. Булл); Буллит, возможно, оценил смысл этого совпадения. Как писали Фрейд и Буллит всего за год до знакомства Буллита с Булгаковым: «степень, с которой одинаковые имена вызывают бессознательную идентификацию, едва ли может быть оценена теми, кто специально не исследовал эту тему» [141].
    Булгаков и Буллит беседовали по-французски, a если они оказывались в затруднении, рядом были переводчики. Они общались так, как общаются друзья – иногда очень часто, почти каждый день, иногда с большими перерывами, совпадавшими с отъездами Буллита. 11 апреля 1935 года Булгаковы принимают американцев у себя («икра, лососина, домашний паштет, редиски, свежие огурцы, шампиньоны жареные, водка, белое вино»). 19 апреля они обедают у секретаря посольства Чарльза Боулена. На Фестивале весны 23 апреля были сотни высокопоставленных гостей, но Булгаковых принимали с особым почетом, будто они королевская чета с официальным визитом: «Боулен и Файмонвилл спустились к нам в вестибюль, чтобы помочь. Буллит поручил м[исси]с Уайли нас занимать». Айрин Уайли была официальной хозяйкой этого колоссального приема. Булгаковы были, конечно, чувствительны к подобному вниманию; оно наверняка произвело впечатление и на окружающих, среди которых была вся советская верхушка. 29 апреля у Булгаковых снова Боулен, Тейер, Айрин Уайли и еще несколько американцев. «М-с Уайли звала с собой в Турцию». Уже назавтра Булгаковы снова в посольстве. «Буллит подводил к нам многих знакомиться, в том числе французского посла с женой и очень веселого толстяка – турецкого посла». Следующий вечер, третий подряд, Булгаковы вновь проводят с американскими дипломатами. «У Уайли было человек тридцать. […] Были и все наши знакомые секретари Буллита»; был тут и непременный Штейгер. Привыкнув к иноземной одежде, Булгакова отмечает теперь кухню: «шампанское, виски, коньяк, […] сосиски с бобами». С высокопоставленными американскими дипломатами, секретарем посольства Тейером и военным атташе Файмонвиллом Булгаковы сплетничают о богатой личной жизни их коллеги Боулена. Дело доходит до того, что общие знакомые ищут у них Боулена, когда он куда-то не пришел [142]. Боулен потом оставил подробные воспоминания о Булгакове, с которым «довольно сильно подружился». Дипломат знал и о булгаковской пьесе «Роковые яйца», и о звонке Сталина, и о надежде Булгакова получить, наконец, выездную визу. Еще Боулен помнил, что Булгаков «не колебался высказывать свои мнения о Советской власти» и имел «непрерывные конфликты с цензурой» [143].
    Примерно в эти дни Буллит пишет Рузвельту: «Я, конечно, не могу ничего сделать для того, чтобы спасти хоть одного из них». В данном случае, однако, Буллит решил действовать. Об этом говорит его демонстративное внимание к опальному драматургу; отлично понимая, что в данном случае речь шла о жизни или смерти, посол обдумывал свои действия. Все это время Булгаковы пытались подать документы на выезд и говорили об этом с американскими дипломатами. 11 апреля 1935 года они принимали у себя двух секретарей американского посольства, Боулена и Тейера. «М. А. […] сказал, что подает прошение о заграничных паспортах… Американцы нашли, что это очень хорошо, что ехать надо», – записывала Елена Сергеевна. Именно к этой ситуации относится памятный самозапрет, о котором Маргарите сказал Воланд: никогда ничего не просите, особенно у тех, кто сильнее вас.
    В июне 1935 года документы приняты инстанциями; в августе Елена Сергеевна пишет в дневник о получении отказа, не последнего в этой истории. Тогда не было слова «refusnik» (человек в отказе), оно появилось гораздо позже, но это факт: один из величайших романов советского времени «Мастер и Маргарита» написан отказником. Булгаковы надеялись уехать во Францию, и не случайно Буллит знакомил их с французским послом. 16 октября Булгаков один ездит на дачу к Тейеру. 18 октября Булгаковы на обеде у посла: «Буллит подошел, и долго разговаривали сначала о “Турбиных”, которые ему страшно нравятся, а потом – когда пойдет “Мольер”?». Новый спектакль, показавший миру гениального, но затравленного драматурга в смертной схватке с верховной властью, пошел в феврале 1936-го. На генеральной репетиции был Тейер с коллегами: «Американцы восхищались и долго благодарили». 16 февраля Булгаковы на приеме у Буллита, только что вернувшегося из Америки: «Гости – дипломатический корпус, немного русских», в их числе Буденный «в новой форме». 19 февраля «опять у Буллита», который «был в пиджаке, не в визитке, как в прошлый раз» [144]. В этот раз гостям Буллита был показан с очевидным намерением выбранный фильм «о том, как англичанин-слуга остался в Америке, очарованный американцами и их жизнью». 21 февраля Буллит на просмотре «Мольера»: «За чаем в антракте […] Буллит необычайно хвалебно говорил о пьесе, о М. А. вообще, называл его мастером» (понятно, какое значение имело это слово для Булгакова). На следующий день посольская машина отвозит Булгаковых «на американскую дачу». Между тем со сцены снимают «Мольера». 14 марта Булгаковы снова приглашены на обед к послу. «Решили не идти, не хочется выслушивать сочувствий, расспросов». Через две недели все же поехали к Буллиту. «Американцы… были еще милее, чем всегда». Седьмого октября Кеннан «около одиннадцати вечера заехал за нами на машине. Я не поехала». В ноябре Булгаков еще два раза был на раутах в посольстве. Хотя Булгаковы общались со всей свитой посла, их отношения с Буллитом имели личный характер. После его отъезда Булгаков в посольстве не бывал. В апреле 1937 года его вновь приглашали на костюмированный бал, который давала дочь нового посла Девиса. Он не поехал, сослался на отсутствие костюма. В сентябре 1937-го секретарь Файмонвилла приглашала Булгаковых «настойчивыми звонками». Без объяснения причин Елена Сергеевна фиксирует: «Мы не пошли» [145].
    Писатель наверняка обсуждал планы отъезда с сотрудниками американского посольства, которые и разговорами, и кинофильмами поддерживали эти намерения. Трудно себе представить, чтобы Булгаков не связывал теперь с ними, и прежде всего с самим послом своих надежд. Говорили они и о многом другом. «Тех, кто побывал за границей, он готов был слушать, раскрыв рот», – вспоминала о Булгакове первая его жена [146]. У этих двух мужчин – врача, который стал писателем, и писателя, который стал послом, – нашлось много тем для разговора: Стамбул и Париж, литература и политика, вечная природа человека и границы ее преобразования государством. Один был бесконечно удачливее в литературе, другой настолько же успешнее в жизни, но оба элегантны, амбициозны, аристократичны; оба гордились умением разгадывать настоящее и предвидеть будущее; оба страстные патриоты и обоим казалось, что былое величие их стран испорчено недостойными выскочками; оба знали и опалу и успех, вот и сейчас один из них был в опале. В пьесах и романе Булгакова, написанных в 30-е годы, всерьез, с надеждой и верой запечатлен образ всесильного помощника, обладающего светской властью или магическим всемогуществом, которые тот охотно, без просьб использует для спасения больного и нищего художника. Похоже, что в середине 30-х годов его надежды адресовались американскому послу в Москве. Это Буллит назвал Булгакова «мастером»; он представлял далекое, могущественное государство, способное спасти Булгакова от очевидной гибели; и наконец, Буллит в глазах Булгакова был необыкновенным человеком, практическим философом, любителем розыгрышей и церемоний, трикстером и магом. Писавший о земном и вечном, сочинивший собственное Евангелие и заполнявший свой дневник наблюдениями над советской политической жизнью, Булгаков чувствовал величие Буллита – собеседника Ленина, Рузвельта, Фрейда, Сталина, а сколько было еще впереди и угадывалось писателем. Для Буллита знаменитый и опальный Булгаков был одним из самых близких, после Андрейчина, русских друзей в Москве, и наверняка самым интересным. И то, как чувствовал себя Буллит в сталинской Москве, что он понял там и что он пытался там сделать, было совсем недалеко от того, что делал там Воланд: «Я бесил русских, как дьявол. Я делал все, что мог, чтобы дела у них пошли плохо (I deviled Russians. I did all I could to make things unpleasant)» [147], писал он языком, необычным для дипломата, но для него самого характерным.
    Визит Воланда в Москву совпадает по времени с пребыванием Буллита в Москве, а также с работой Булгакова над третьей редакцией его романа. Как раз в этой редакции прежний оперный дьявол стал центральным героем, воспроизводя важные для Буллита сочетания личного демонизма, критической иронии и большого стиля. Вместе с тем этот дьявол, собеседник Канта и консультант советских властей, приобрел человеческие качества, которые восходят к личности американского посла в ее восприятии Булгаковым: могущество и озорство; любовь к роскоши, практическим шуткам и геополитическим рассуждениям; узнаваемое сочетание печального одиночества и незаурядной энергии, болезненной ипохондрии и эстетизированной сексуальности; критическое, даже брюзгливое отношение к преданным сотрудникам, похожее на отношение садовника или, может быть, селекционера к его подопечным. Даже в изображенной Булгаковым свите, навязчиво сопровождающей шефа в его мистико-иронических приключениях, видны черты исторических фигур – к примеру, высокого, ироничного, неуклюжего Кеннана-Коровьева.
    Политика решала жизни или смерти миллионов в межвоенной Европе и, тем более, в терроризированной Москве. И потому, вопреки тысячелетней традиции, бал у Сатаны 1935 года – событие политическое. Вместо того, чтобы увенчаться единением дьявола с избранной ведьмой, Воланда с Маргаритой, самая знаменитая из черных месс советского периода завершилась наказанием за политический, не сексуальный грех. Маргарита с кокетливым страхом ожидала другой развязки, ждет ее и читатель. Но у нынешнего сатаны новые пристрастия: советские писатели и их женщины; «наушники и шпионы»; глобус, наливающийся кровью, и «квартирный вопрос». Политический характер имеет и порок последнего гостя, барона Майгеля, за которым стоит исторический Борис Штейгер. Меланхолически наслаждавшийся своим эротическим карнавалом, о каком мог только мечтать сам Гэтсби, теперь Буллит-Воланд включается в действие, чтобы обличить и наказать этот гнусный вид порока. Великие грешники прошлого попадали в ад за свои любовные приключения; зато срамные грехи современников имеют не сексуальную, а политическую природу. Потому и новейший вид демонизма оказался не эротическим, а политическим делом. В советской столице развязка сатанинского бала воздает должное не развратнику, а стукачу. И председательствует на этом пиру во время чумы не обличитель сексуального порока, а эксперт по политическому греху.
    Подобно Буллиту, герой романа Булгакова стал «иностранным специалистом», который снова, после длительного перерыва, приезжает в Москву, чтобы посмотреть на «москвичей в массе» и оценить происшедшие с ними психологические изменения. Средства, которыми он располагает, производят на непривычных москвичей впечатление дьявольских, но его цели скорее научные. Наделенный магическими способностями, в своих выводах он пользуется обычной логикой экспериментатора. «Горожане сильно изменились, внешне, я говорю, как и сам город, впрочем […] Но меня, конечно, […] интересует […] гораздо более важный вопрос: изменились ли эти горожане внутренне?» – задает Воланд профессионально поставленный вопрос. «Да, это важнейший вопрос, сударь», – подтверждает свита. Я вовсе не артист, настаивает Воланд, пытаясь разъяснить свои задачи и методы, «просто мне хотелось посмотреть москвичей в массе, а удобнее всего это было сделать в театре». Реакции москвичей адекватные, можно сказать, общечеловеческие. Воланд рассуждает: «Они – люди как люди… Любят деньги, но ведь это всегда было… Ну легкомысленны… Ну что же… и милосердие иногда стучится в их сердца». Решающий эксперимент о переделке человека поставлен, и «иностранный специалист» ставит диагноз, точнее которого и сегодня никто не сформулировал: «Обыкновенные люди… в общем напоминают прежних… квартирный вопрос только испортил их».
    То были центральные вопросы эпохи, равно волновавшие Фрейда и Троцкого, Буллита и Булгакова. В какой степени большевизму удалось переделать человека «внутренне»? И вообще, в какой степени человек доступен переделке? Эти вопросы наверняка находились в центре обсуждения на вечерах у американского посла в Москве; многим членам его свиты, да и их русским подругам, было что сказать по этому поводу. В июле 1935 года, через несколько месяцев после того, как Маргарита беседовала с Воландом, готовясь к балу у сатаны, Буллит произносил речь в Вирджинии. Сравнивая сталинскую Россию с гитлеровской Германией, недипломатичная риторика Буллита по крайней мере на десятилетие опережала «длинную телеграмму» Кеннана и «Происхождение тоталитаризма» Ханны Арендт: «Самые благородные слова, которые когда-либо говорились устами человека, оказались проституированы, и самые благородные чувства, которые когда-либо рождались в его сердце, стали материалом для грубой пропаганды, скрывающей простую правду: что эти диктатуры являются тираниями, навязывающими свои догмы порабощенным народам», – говорил Буллит [148].

Глава 10
Разочарование

    Однажды в кабинете американского посла обнаружили микрофон, прикрепленный под штукатуркой рядом с рабочим столом Буллита, но провод к нему не был проведен. Сотрудники посольства – Тейер, Кеннан и Дурброу – провели несколько ночей на чердаке рядом с кабинетом посла, с револьвером в одной руке и фонарем в другой. Никто так и не явился; значит, их засада обнаружена, решили дипломаты и соорудили нечто вроде растяжки на пути в кабинет Буллита. Задев ее, советский агент привел бы в действие электрическую сигнализацию. Тогда в посольстве вообще вырубили электричество; оно, конечно, поступало с улицы. Потом свет снова появился, и Тейер нашел свою ловушку разрушенной, а микрофон просто исчез. Впоследствии, уже при следующем после, действующий микрофон нашли в еще более интимном месте, в спальне Дэвиса, как раз между ним и его женой.
    В России Тейер всегда носил в кармане пистолет, но ему очень нравилось здесь. Он учил русский, чтобы переводить для Буллита, и охотно путешествовал по СССР; больше всего ему понравилось в Тбилиси. Он вспоминал, что москвичи умели соединять свою вековую ксенофобию с необыкновенным гостеприимством. Последнее он объяснял так: «Эти люди не знали политической и экономической стабильности; полиция, царская или большевистская, всегда могла конфисковать их имущество. Поэтому они смотрят на свое имущество как на нечто временное. Как только им повезет, они готовы как можно быстрее разделить свою собственность с друзьями, пока за ней не пришли враги. И что еще интереснее, они ждут примерно того же от других людей, которым временно повезло» [149].
    Советское правительство нуждалось во всем – дорожной технике, грузовиках, рельсах, паровозах, оружии. Все это можно было купить за границей, но платить было нечем, кроме того что можно изъять у населения. Правительство всячески наращивало экспорт, вывозя золото в Германию, меха и коллекционные предметы искусства в Америку. Но при этом, надеясь добиться кредитов, СССР отказывался от закупок американской техники за наличные. В донесении государственному секретарю Халлу от 23 июля 1934 года Буллит писал: «В СССР ужасает отсутствие дорог. Единственная дорога, по которой можно проехать – это трасса Москва – Ленинград, но и она в таком состоянии, что постоянно блокирована сломанными грузовиками… Во всей Украине, самой развитой части страны, нет дорог». Он надеялся играть с русскими роль прямого, честного американца, но на деле был вовлечен в сложные геополитические игры. Наркоминдел опасался тайного союза между Польшей и Японией, о котором ходили настойчивые слухи. Буллит знал, что такого договора не существует, но не пытался разубедить в этом большевиков. Литвинов был занят тем, что играл на соперничестве между Францией и Германией, пытаясь получить кредиты от обеих стран. Буллит думал, что Литвинов стоит между ним и Сталиным, и безуспешно пытался обойти наркома. Сталин, похоже, думал, что Буллит стоит между ним и Рузвельтом, мешая получить кредиты.
    Зато Коминтерн и другие советские организации финансировали Коммунистическую партию США, которая занималась пропагандой и шпионажем. Администрация Рузвельта считала советскую пропаганду в Америке недопустимым вмешательством во внутренние дела; но она не прекращалась. В июле 1935 года Буллит предупреждал Госдепартамент о предстоящем съезде Коминтерна в Москве и о том, что его друг Карл Радек собирается развернуть еще более интенсивную пропаганду в Америке. Это было прямым нарушением обязательств, взятых Советским правительством при установлении дипломатических отношений в 1933-м, и Буллит предлагал задуматься о разрыве дипломатических отношений. Было решено, однако, ограничиться нотой протеста. Со своей стороны, Москва обвинила Буллита в нарочитом обострении двусторонних отношений с тем, чтобы получить возможность отправиться в Вашингтон за новой должностью. Этот слух принес в посольство корреспондент «Нью-Йорк Таймс» Уолтер Дюранти, и Буллит с удовольствием передал его в Госдепартамент. Он писал еще, что Дюранти пишет настолько просоветские статьи, что он, Буллит, подозревает, что Дюранти находится на жалованьи у большевиков.
    Ситуация обострилась после Третьего конгресса Коминтерна, на котором было много американских гостей, призывавших к революции и рассказывавших о сотрудничестве с профсоюзами. В ответ на протесты Буллита, Наркоминдел объяснял, что Коминтерн не является правительственной организацией и государству неподконтролен. Буллит и его шефы в Вашингтоне рассматривали все это не только как вмешательство во внутренние дела, но и как прямое нарушение договоренностей, на основе которых были восстановлены дипломатические отношения с Советами.
    Москва все больше раздражала амбициозного посла. Нараставшая напряженность в Европе доказывала Буллиту правоту его давних прогнозов. В апреле 1935-го он писал в Госдепартамент, что со времен Версальского мира был уверен в неизбежности националистического движения в Германии, и предсказывал скорое присоединение ею Австрии [150]. В июне Рузвельт направил его в Варшаву на похороны Пилсудского, где Буллит познакомился с Герингом. «Он самый отвратительный представитель нации, какого я видел, – докладывал Буллит. – Глядя на него, я почувствовал, что пока немцы не перестанут принимать “Нибелунгов” всерьез, они добьются только национальной катастрофы» [151].
    Обширные письма, которые Буллит писал Рузвельту, занимают много коробок его архива в Йейле. Он писал их из разных мест – Вашингтона, Москвы, Парижа, ближневосточных столиц. В духе дипломатических депеш, какие писали своим монархам аристократические посланники ХVIII века, письма Буллита не только информировали суверена о дипломатических партнерах и политических событиях, но и отвлекали его от государственных дел, передавая великосветские сплетни, психологические наблюдения и сведения об интимной жизни испорченных европейцев либо фанатичных большевиков. Независимо от сюжета, эти письма служили демонстрацией необычайных источников авторской компетенции – широких связей Буллита, его личных источников информации и его особенной интуиции. Он сумел завязать с президентом близкие, почти семейные отношения; в переписке Рузвельт часто обращался к нему, называя «Билл Будда», что намекало на его хладнокровие, улыбчивые манеры и особые способности. На самом деле, у Буллита были и связи, и интуиция, и отменное знание Европы, и отличный литературный стиль. Все это всегда в дефиците, и Буллит вполне заслуживал высоких назначений в новую администрацию. Но карьера у него не складывалась, и это было тем более драматично, что он нуждался в ней и психологически, и финансово. Продвижение на государственной службе больше зависит от личных отношений, чем множество других способов достичь преуспеяния. Опытный мастер таких отношений, Буллит попал в ловушку, из которой так и не сумел выбраться. Чем с большим нажимом он демонстрировал социальную компетенцию и манипулятивное мастерство, тем больше опасений и сопротивления он вызывал у вышестоящих начальников, и прежде всего у самого Рузвельта. Пытаясь нагнать упущенное время, он не мог позволить себе расслабиться и отдаться течению, чтобы карьера делалась сама собой – секрет многих успешных бюрократов в любой стране, но также и причина падения их неудачных соперников. К тому же время было особенным. Буллит ушел с государственной службы в момент окончания мировой войны и вернулся на нее тогда, когда уже ясно видел опасность новой, еще большей войны. Его необыкновенная активность была мотивирована не только потребностью в карьере, но и печальным состоянием мира, которое он понимал лучше, чем другие, и не скрывал этого. И он не уставал шутить свои необыкновенные шутки.
    Четвертого марта 1936 года Госдепартамент получил из Москвы необыкновенное донесение, граничившее с тем, что американцы называют «практической шуткой», а русские – розыгрышем; более странного письма официальная почта, наверно, не видела. «Вы найдете здесь, сэр, точное описание того, что я считаю действительным положением России в 1936-м, но любовь к правде заставляет меня признать, что оставшаяся часть этой депеши была написана не мной, а почтенным Нилом Брауном», – послом США в России с 1850-го по 1853 г. Так, цитируя на многих страницах старинное донесение, Буллит информировал начальство о положении дел. «Климат тут тяжелый, – писали Браун и Буллит с разрывом в восемьдесят с лишним лет, – но самое трудное, что ждет здесь американца – это секретность, в которой здесь делается все… Любая мелочь сопровождается церемониями, и без оттяжек и провокаций добиться здесь ничего нельзя». Рассказывая о режиме Николая I, Браун писал о суровой полиции, o цензуре и капризности царя, сопровождая все это одним эпитетом «бессмысленный». В результате Россия не может похвастаться ни одним изобретением, писал Браун и повторял Буллит. «Они все позаимствовали, за исключением дурного климата». Далее следовали обобщения, построенные на личных обидах: «Ни одна нация так не нуждается в иностранцах, и ни одна нация не относится к ним так враждебно… За послами непрерывно шпионят, и их слуги вынуждены рассказывать об их разговорах, связях и пр. Секретность пронизывает здесь все, а показуха является и политикой правительства, и его страстью». Эту историческую бумагу подготовил, наверно, Кеннан, и она откомментирована с тщательностью ученого человека. Примерно тогда же Буллит мрачно сообщал, что учиться у большевиков нечему и от этих иллюзий давно пора отказаться. Администрация Нового курса хотела прислать официальных представителей для того, чтобы те учились в Москве массовому строительству жилья. «Нет абсолютно ничего, чему бы Советский Союз мог научить нас или другую цивилизованную нацию в области жилищного строительства» [152].
    Непрерывная и все более грубая слежка московских служб раздражала Буллита, но и приводила его в азарт. Он, однако, воспринимал это как обычное поведение режима, вряд ли понимая, что Кремль вел против него целенаправленную кампанию личной компрометации. Но и без этого он был в ужасе от актов бессмысленного насилия, которые развертывались прямо за стенами Спасо-хауса. Первого мая 1935 года он писал президенту: «Террор здесь не прекращался, но сейчас он сделался так интенсивен, что в страхе пребывают и самые ничтожные, и самые могущественные из москвичей». Аресту и высылке, с изумлением рассказывал он Рузвельту, подверглись все, кто учил японский язык в Ленинграде, и все, кто лечил зубы иностранным дипломатам в Москве. В марте 1935-го редактор американского журнала Foreign Affairs через Буллита заказал статью Бухарину; посол обещал передать просьбу и при встрече с Бухариным настоять на том, чтобы тот написал статью. Они в это время часто виделись, и Буллит знал, что Бухарин жил от одной чистки к другой, все время ожидая ареста. Андрейчин уже был в «Люблянке» (так писал Буллит), и посол признавался президенту в своей неспособности сохранять позу дипломата: «Поддерживать сладкую любовную беседу с русскими в этих условиях необычайно трудно. Я не могу, конечно, сделать ничего, чтобы спасти этих людей. Строго между нами, я получил записку от Андрейчина, которую он с оказией переслал из Люблянки: он просит меня, ради всего святого, не делать ничего, чтобы помочь ему, потому что если я попытаюсь, его наверняка расстреляют» (Буллит так и писал, Lyublyanka). Позже он признавался Рузвельту, что единственное, чем теперь можно помочь русским друзьям, – это не общаться с ними [153].
    Тогда Андрейчина не расстреляли. Свой срок – 10 лет за шпионаж и троцкизм – он отбывал в страшных лагерях Ухты и Воркуты; но похоже, его хранили для более важных государственных дел. В январе 1938-го его вернули в Москву, в Бутырскую тюрьму. Там он провел еще два года, а с началом войны болгарина освободили и, более того, трудоустроили в Совинформбюро. Вместе с этим агентством его эвакуировали в Куйбышев, и там он вновь встретился с сотрудниками американского посольства, эвакуированного туда же. 28 декабря 1941-го его принял Эдвард Пэйдж, второй секретарь посольства; он рассказал об этой беседе в обстоятельном меморандуме и, поскольку речь в ней шла о Буллите, переслал ему эту «совершенно секретную» записку. Этот документ никогда не публиковался, и я перескажу его почти полностью.
    Пэйдж сообщал, что Джордж Андрейчин только что приехал в Куйбышев из шестилетней ссылки в Коми и что он «полностью реабилитирован (что бы это ни значило)», с иронией отмечал Пэйдж. Андрейчин благодарил за поддержку, которая заключалась в том, что Чарли Чаплин через бывшего посла Буллита послал ему 500 долларов, что – пояснял Пэйдж – будет достаточно для Андрейчина и его семьи в течение этой зимы. Далее, мистер Андрейчин поделился с Пэйджем «исключительно интересными объяснениями некоторых загадочных аспектов советского поведения с 1936-го по 1939 год». Согласно Андрейчину, бывший посол СССР в США, ныне его коллега по Совинформбюро Александр Трояновский рассказал ему, Андрейчину, следующее: «В 1934 году Советское правительство слишком жестко обошлось с Буллитом, но на это были несколько причин. Во-первых, Сталин отказался выполнять обязательства, которые Литвинов принял на себя перед Рузвельтом. Во-вторых, Буллит отреагировал тем, что стал очень жестко вести себя с Литвиновым. В-третьих, русские подозревали Буллита в том, что он будто бы пытался поссорить их с японцами, а к конфликту с ними они не были готовы. Тогда они попытались избавиться от Буллита, стараясь сделать его козлом отпущения за дурной поворот в советско-американских отношениях. Они считали его политиком, который попытается использовать свой успех в Москве, чтобы добиться президентства или хотя бы поста госсекретаря. Они верили, что сумеют помешать планам Буллита, дискредитировав его в глазах президента прямым саботажем его миссии, и не жалели сил, чтобы достичь этого результата». Трояновский говорил Андрейчину, что сам принял участие в этих усилиях. Трояновский говорил еще, что Буллит «загипнотизировал» некоторых дипломатов (он называл Хендерсона, Кеннана и Тейера), передав им свои антисоветские взгляды; в это, по его словам, верили в Кремле. Трояновский подчеркивал и свои необыкновенные возможности, говоря Андрейчину: «В американском посольстве думают, что я не знаю, что они там делают. Но у меня много средств и методов узнать все, чем они занимаются» [154].
    Надо признать, что Трояновский и его московские коллеги тогда переиграли Буллита. Рузвельт считал Буллита ответственным за ухудшение отношений с Советами и это было одной из причин того, что он охладел к нему в конце 1930-х, а в Москву послал Дэвиса, во всем противоположного Буллиту. Но в конце 1941-го, когда война казалась почти проигранной и СССР отчаянно нуждался в американской помощи, Трояновский с коллегами решились на обратный ход; в этом и был смысл встречи Трояновского с Андрейчиным и встречи последнего с Пэйджем. Пытаясь отмотать эту историю назад и используя спасенного ими Андрейчина, Трояновский (или, возможно, его непосредственный начальник Соломон Лозовский) передавали, что Советское правительство «совершило ошибку, недооценив Буллита и сделав из него врага, и эта ошибка должна быть исправлена любой ценой… Советско-американские отношения крайне важны для России, и надо сделать все, чтобы улучшить их». В ноябре Буллит был назначен личным представителем Рузвельта на Ближнем Востоке, и Трояновский знал об этом; в Наркоминделе все еще считали, что Буллит делает высокую карьеру. Пэйдж так и понял ситуацию: «Трояновский предложил Андрейчину, чтобы он, являясь одним из старейших друзей Буллита, чей арест и высылка сыграли немалую роль в его отъезде, попытался восстановить контакт с ним, написав ему письмо и использовав свое влияние для смягчения взглядов Буллита на Советский Союз». Однако опытный Андрейчин, похоже, не хотел помогать режиму, от которого принял многолетние и бессмысленные страдания. Следуя инструкции, он написал Буллиту два письма, но они были полны жалоб на его одиночество в России, тоски по американским друзьям и пожеланий успеха Америке в ее войне с Японией. Передавая эти письма через американских дипломатов, Андрейчин мог быть искренен: «До тех пор пока я здесь, я не могу чувствовать себя в безопасности. Ты можешь представить себе, как эти страхи давят на меня днем и ночью», писал он в сентябре 1942-го. Он рассказывал Буллиту, как рад первым успехам американского флота в боях с японцами на Тихом океане и как на соседней улице Куйбышева, в посольстве Японии, тоже праздновали победы: несмотря на Перл-Харбор и последовавшую войну между Японией и США, дипломатические отношения между СССР и Японией продолжались в течение всей Отечественной войны, до августа 1945-го. То была стратегическая победа советской дипломатии и лично Соломона Лозовского, который с 1939-го руководил восточной политикой Наркомата иностранных дел. Отведя японскую угрозу, которую так боялся Сталин, от советских границ, он был расстрелян в 1952 году по другому делу стратегического значения, которым он тоже руководил, – делу Еврейского Антифашистского Комитета. Не пережил конца войны и близкий к нему по Совинформбюро Андрейчин. В 1946-м он стал начальником канцелярии первого лидера социалистической Болгарии Васила Коларова, а в 1949-м был арестован, вывезен в СССР и расстрелян НКВД как шпион американской и британской разведок. В 1989-м Андрейчина снова реабилитировали, что бы это ни значило, как говорил Пэйдж.
    Заключительным посланием Буллита из Москвы стало его необыкновенно резкое и потому очень интересное письмо государственному секретарю, отправленное из Москвы 20 апреля 1936 года. Он уже получил назначение в Париж и мог теперь высказаться откровенно. В этом письме, которое подводило итоги многолетних бесед Буллита с Кеннаном и другими специалистами по России, содержались основные элементы американской политики никем тогда не предсказанной холодной войны. Советский Союз, писал Буллит, «уникален среди великих держав, потому что это не только государство, но и штаб-квартира мировой религии». Чтобы понять Советский Союз, нужно разобраться в его географическом положении, огромных ресурсах и «расовом составе». Но важнее всего, подчеркивал Буллит, разобраться в содержании «коммунистической религии»: это она определяет и внутренние институты СССР, и его «необыкновенные отношения» с другими странами. Мистическим содержанием этой религии, объяснял Буллит, является вера в то, что как только на земле установится коммунизм, «из человеческой природы сами собой исчезнут жестокость, ненависть, зависть, жадность и ложь». Пока коммунистический рай на земле не установился, строящее его государство может проявлять жестокость, ненависть и далее по списку. Но потом, с объявлением коммунизма, государство самоустранится. Тогда больше не будет зла, нужды и войны, и на земле воцарится тысячелетняя благодать. Так Буллит пересказывал «евангелие от Маркса, Ленина и Сталина».
    Политическая система Советского Союза есть «безбожная теократия», формулировал Буллит. Ее верования, продолжал он, противоречат наследству Греции и Рима, учению христианской церкви и новейшим открытиям антропологов и психологов. Однако это факт, что в коммунистическую религию искренне верят миллионы молодых людей этой страны, и ее диктатор, и влиятельные помощники этого диктатора. Он подчеркивал искренность этой веры: конечно, многие из тех, кто благодаря ей добились земной власти, получают выгоду от своих верований; но нельзя отрицать, писал он, что в действиях большевиков «любви к человечеству столько же, сколько и ненависти, и что многие их них готовы принести в жертву во имя триумфа своей веры не только других людей, но и самих себя».
    В середине 1930-х мысль о том, что большевизм (или коммунизм) – вид мировой религии, не была совсем нова; в России и потом во Франции ее активно пропагандировал Николай Бердяев. Уже после войны ее станут активно развивать бывшие попутчики Советов, выражая в формуле «Бог, который нас предал» свое разочарование. Эту формулу подхватит Ханна Арендт, один из друзей которой, выходец из Санкт-Петербурга Вальдемар Гуриан (Лурье) сделал ее основным тезисом своей политической философии; его книги о большевизме были опубликованы в начале 1930-х, но Буллит вряд ли знал о них. Развивая свой аргумент о коммунизме как мировой религии, Буллит сравнивал его с исламом. В обеих религиях, полагал он, много абсурдных положений, но от этого они как религии делаются только сильнее. Благодаря этой силе мусульмане, напоминал Буллит, стояли в свое время у стен Вены. Как ислам, коммунизм обещает человечеству всеобщее обращение посредством меча. Сегодня его Халиф – Сталин. Подобно фанатичным мусульманам у врат Вены, как их представлял себе Буллит, коммунисты готовы простить себе любые грехи – ложь, грабеж, даже массовое убийство, – если они совершены во имя их веры. Воинственный ислам – международное дело, и таков же коммунизм; в религиозной конверсии обманом и насилием – смысл и задача Коминтерна, писал Буллит. «Нет никаких сомнений, что правоверные коммунисты во всех странах, включая и Соединенные Штаты, верят в массовые убийства. Они лояльны не тем странам, гражданами которых они формально являются, но своей вере и Халифу этой веры». В условиях демократии контролировать таких граждан крайне трудно, предупреждал Буллит. Воспользоваться в их отношении теми методами, к которым прибегают немецкие нацисты, значило бы пожертвовать самой свободой, писал он, будто предвидя расследования сенатора Маккарти, которые пятнадцать лет спустя обрушатся на друзей Буллита. Но СССР покушается не только на американские свободы, объяснял он; под угрозой и жизни миллионов американцев. Эта угроза тем страшнее, что СССР – самодостаточная страна, наделенная огромной территорией и такими же ресурсами. «Благодаря своим богатствам Советский Союз пережил и переживет все ошибки неэффективной советской бюрократии». Благодаря этим богатствам СССР быстро развивался, быстрее чем нацистская Германия, считал Буллит, цитируя победные цифры советской статистики. Однако уровень жизни в СССР все еще очень низок – ниже чем где бы то ни было в Европе, включая Балканы, писал он. Сохраняя монополию внешней торговли, СССР не заинтересован в развитии международной экономики. Наоборот, он будет создавать хаос в делах капиталистических стран в надежде, что из хаоса и нищеты родится мировая революция [155].
    «Россия всегда была полицейским государством», – писал Буллит. Порядок поддерживается тайной полицией, которая устраняет любого, кто выражает недовольство. «Говорить о русских как об азиатах несправедливо в отношении азиатов»: Япония и Китай создали великие цивилизации, а русские так и не вышли из варварства. Поэтому наши доклады, писал Буллит, напоминают не только донесения достопочтенного Нила Брауна, написанные в 1850-х; они похожи и на донесения британских послов, которые те писали из Москвы во времена Ивана Грозного. Сталин следует по стопам Ивана Грозного и Петра Великого. Раньше здесь говорили: «Поскреби русского и найдешь татарина»; теперь впору сказать: «Поскреби коммуниста и найдешь русского». Однако Буллит признавал силу советской армии, которой, по его мнению, некого было опасаться. Нацистская Германия «еще много лет» не будет готова к атаке на Польшу и СССР, писал американский посол в 1936-м, давая в этот раз неверный прогноз. Советской бюрократии, полагал он, надо бояться только самой себя. «Единственным реальным страхом коммунистов является то, что их бюрократическая машина может сломаться от напряжения, например в случае войны. Ужас перед Кремлем настолько велик, что русские чиновники даже на высшем уровне всячески уклоняются от принятия решений… Неэффективность бюрократии – главная слабость СССР. Коммунистическая форма государства требует от бюрократии исключительных способностей. Но русские всегда были и остаются плохими бюрократами».
    Из этого наблюдения Буллит делал дальнейшие выводы, которые смущали многих читателей секретного донесения; вероятно, из-за них оно оставалось неопубликованным и после того, как его рассекретили десятилетия спустя. Выводы эти касались национального или, как говорил Буллит, расового состава советской бюрократии. Поскольку русские были и остались плохими бюрократами, а социалистическое государство требует особенной эффективности от своей бюрократической элиты, «во всех наркоматах работает необычайно много евреев». Буллит приводил статистику: в СССР, по его подсчетам, был 61 высший руководитель (наркомы и их заместители), и 20 из них были евреи; в населении всего СССР на 61 человека приходился один еврей. «Высшая бюрократия почти во всех наркоматах состоит из евреев». И действительно, он перечислял руководителей, с которыми имел дело, и те были евреями: нарком иностранных дел, внутренних дел, внешней торговли, транспорта… Только армия была «относительно свободна от евреев», но они доминировали в войсковом снабжении. Администрация Рузвельта вовсе не была «свободна от евреев», да и сам Буллит отчасти был евреем; но подсчеты такого рода вовсе не были чужды Белого дому. Нацисты в Германии уже запретили евреям многие профессии, включая государственную службу; до погромов и газовых камер еще оставалось несколько лет. Говоря об этих деликатных материях в официальном донесении, Буллит искренне верил в их политическое значение и дистанцировался от возможных обвинений. «Поразительное количество евреев на высокооплачиваемых должностях еще не вызвало открытого антисемитизма, хотя среди тех, кто проводит отпуска на курортах Сочи, около 80 % евреи». И дальше он вновь говорит о будущем, на этот раз верно: «Напряжение долгой войны может вызвать [в СССР] волну антисемитского насилия, и результатом будет дальнейшее снижение эффективности советской бюрократии».
    В этом контексте Буллит формировал свою европейскую геополитику, на основе которой будет действовать в Париже. Коммунисты надеются, писал он, что большая война в Европе наверняка приведет к революции. Посылая своих агентов в Испанию, они на деле ожидают победы в Польше или Румынии; но для этого им нужна общеевропейская война. Поэтому они делают все, чтобы поддержать напряжение между Францией и Германией. Буллит предлагал Белому дому поддерживать равновесие сил в Азии, чтобы Китай не попал под влияние ни СССР, ни Японии; делать все, чтобы отсрочить франко-германскую войну; понять, что СССР не только торговый партнер, но и опасный соперник США, и вести с ним торговлю только за наличные, не предоставляя кредитов; сохранять бдительность в отношении американской и европейских компартий. Главное, что надо делать федеральному правительству, писал верный Новому курсу Буллит – повышать покупательную способность простых американцев, чтобы коммунистическая религия навсегда осталась чуждой им. Мы должны отказаться от шпионажа в России, советовал он, и поддерживать представление об американцах как о прямых и искренних людях. В отношениях с коммунистами, заключал Буллит в одной из своих скорее журналистских, чем дипломатических концовок, лучшее оружие это честность: они слишком мало ее видели.
    Рузвельт слушал его советы, но не следовал им. На место Буллита в Москву поехал Джозеф Дэвис, заслуживший этот пост более всего тем, что он и его очень богатая жена внесли значительную сумму в избирательный фонд Рузвельта. Когда-то Дэвис принимал участие в Парижской мирной конференции, а после нее жил и работал в Вашингтоне, где играл в гольф с Рузвельтом. В Москве он показал необычайную наивность, отказываясь слушать «русских экспертов» и во всем доверяя местным властям. Кеннан рассказывал, что Дэвис произвел на сотрудников посольства (все они были людьми, нанятыми и обученными Буллитом) такое впечатление, что они думали о коллективной отставке. Но здравый смысл взял верх; сохранив карьеры, Кеннан, Боулен и другие разъезжались из Москвы поодиночке. Зато Дэвис разделял и поддерживал общие представления Рузвельта, согласно которым Советский Союз, как и Америка, строил современное и на свой лад демократическое общество, и Сталин, как и сам Рузвельт, проводил прогрессивную политику на свой лад. Согласно этой теории, в СССР современность, прогресс, демократия организованы иначе, соответствуя русскому национальному характеру. По мере того, как капиталистическая Америка перенимала у Советского Союза нужные ей институты государственного регулирования, Советский Союз тоже перенимал у Америки нужные ему механизмы предпринимательства и соревновательности. То была ранняя, самодеятельная версия теории конвергенции, или, как стали говорить еще позже, множественной модерности.
    По приглашению Кремля Дэвис сидел гостем на показательных процессах 1937 года. Там измученные пытками лидеры большевиков признавались в невиданных грехах, а Кеннан в ужасе переводил эти признания Дэвису. В перерывах Дэвис раздавал интервью, объясняя, как хорошо и справедливо организовано советское судопроизводство, и с аппетитом ел сандвичи из посольской заморозки (Кеннан, страдавший язвой, которая обострялась от переживаний, особо отметил этот момент). Супруга Дэвиса, одна из богатейших женщин Америки, составила в России богатую и хаотичную коллекцию русских икон, картин и драгоценностей, в чем ей с разрешения Кремля помогал живой еще барон Штейгер (ее коллекция составляет сейчас частный музей в Вашингтоне). Из корысти или по глупости, посол Дэвис всячески пропагандировал достижения Советов, заверяя Рузвельта и мир в том, что «обязательства Советского правительства так же надежны, как слова Библии». Под его руководством был снят смешной фильм «Миссия в Москву», восхвалявший Советы и лично Сталина. Посол Дэвис служил в Москве до июня 1938 года, пока Сталин готовил полный и очень опасный разворот своей политики – союз с Гитлером. Но предупредил Вашингтон об этом союзе Буллит из Парижа, а не Дэвис из Москвы.
    Лжесвидетельства Дэвиса устраивали Рузвельта и Халла больше, чем сбывавшиеся предостережения Буллита. Накануне и во время войны, которую США вели вместе с СССР, президент заставил американцев принимать желаемое за действительное: военный союз со Сталиным было легче продать Америке, если представить его не диктатором и убийцей, а миротворцем и создателем альтернативной современности. Московским представителем «Нью-Йорк Таймс» в это время был Уолтер Дюранти, который в своих статьях откровенно восхищался Сталиным, объясняя его эксцессы ссылками на Достоевского: тот учил, что русские всегда любили страдать, они и теперь продолжают любить это дело. Вот и успехи коллективизации говорят о том же. Во время войны, писал потом Буллит в ключевой для понимания этой эпохи статье «Как мы выиграли войну и проиграли мир» [156], советские агенты объединили пропагандистские усилия с сотрудниками Госдепартамента, Казначейства и даже Министерства обороны. Эти ведомства «принимали на службу попутчиков и даже заведомых коммунистов, предоставляя им доступ к государственным секретам». И наоборот, специалисты по Советам, многие из них бывшие сотрудники Буллита, теряли работу в Вашингтоне именно потому, что говорили и писали правду об СССР, которая в этот момент разошлась со стратегическими интересами США.

Глава 11
Спасти Париж

    Наконец в августе 1936-го Буллит получил назначение послом во Францию. Он любил эту страну и отлично говорил на ее языке. Для него Париж был вторым домом, и он теперь наслаждался предельным контрастом с чуждой Москвой. Он давно знал действующих лиц французской политической сцены, и они знали его; свойственное ему сочетание формальных манер и творческой энергии нравилось французам. Он знал, что в годы, которые он проведет здесь, европейская история будет двигаться с небывалой скоростью. Ему выпал еще один шанс изменить ее к лучшему. Происходящее тут было «трагически интересно», писал он Рузвельту [157]. Французы ждали от нового посла, личного друга Рузвельта, американской поддержки – моральной, финансовой и военной. Опираясь на особые отношения, которые связывали его с Рузвельтом, Буллит не упускал случая показать эти отношения миру. Французы понимали это как обещание помощи. Буллит часто звонил Рузвельту, пользуясь только что проложенным кабелем правительственной связи, и писал ему длинные телеграммы и еще более длинные письма. Тут пригодился его опыт журналиста и писателя; он умел облекать сложные идеи в форму быстрого, остроумного текста, который равно годился для письма или репортажа. Некоторые его словесные находки поражают. Война, если она начнется, станет «холокостом», писал он Рузвельту в августе 1938 [158]. Роберт Мерфи, советник американского посольства в Париже и впоследствии заместитель госсекретаря США, с восторгом говорил о Буллите: «Блестящий человек с глубоким знанием Европы и ее истории, он был убежден, что европейский конфликт напрямую угрожает Соединенным Штатам, и осознавал свою роль в приближающейся трагедии. Он чувствовал, что располагает неформальным поручением Рузвельта быть его глазами и ушами в Европе» [159].
    В Париже Буллит с дочерью Анной занимали официальную резиденцию на авеню д’Йена, окнами выходившую на Трокадеро и Эйфелеву башню. Там была большая столовая, годная для приемов, маленькая библиотека и отличный винный погреб. Буллит славился умением разбираться во французских винах, которые он любил сочетать с экзотическими русскими закусками, более всего с икрой. Буллит еще имел в Париже собственную квартирку недалеко от Елисейских полей, что-то вроде студии с дополнительной комнатой для его слуги-китайца. Злые языки говорили, что эту квартиру он держал для встреч с любовницами из высшего света. Позже Буллит арендовал небольшой замок в Шантильи, под Парижем. Там была речка, водопад и каналы, по которым он катался на каноэ; вокруг был парк. Здесь он чувствовал себя «как будто это последние дни Помпеи», сообщал он Рузвельту [160].
    Со времен Парижской конференции Буллит был дружен со многими французскими лидерами, включая сменявших друг друга премьер-министров Даладье, Блума, Рейно. Ближе всех ему был социалист Леон Блум, который как раз стал премьер-министром незадолго до прибытия Буллита в Париж. Блум публично говорил, что собирается сделать для Франции то, что Рузвельт сделал для Америки, и Буллит хотел, чтобы Рузвельт почувствовал свою идейную близость к Блуму. «Аристократия и верхние слои буржуазии здесь так же глупы, как и в Соединенных Штатах… Франция сделала свой левый выбор, как Америка сделала его в 1933-м», писал Буллит президенту. Но Блум был в коалиции с коммунистами, а их контролировала Москва, и об этом Буллит писал с тревогой. Здесь пригодились, однако, его давние идеи о противостоянии умеренных левых движений советскому большевизму, а теперь и национал-социализму. В декабре 1936-го Буллит с удовлетворением сообщал об очередном ланче с Блумом: тот собирался «создать движение примирения с Германией», предлагая взаимное снижение экономических барьеров, финансовое сотрудничество и разоружение. Блум говорил Буллиту, что возможность такого примирения зависит от посредничества и поддержки США. «Сейчас появляется всеобщее понимание того, что война будет означать поистине ужасное страдание, которое приведет к всеобщей революции, и выиграет от этого только Сталин» [161]. В этих же письмах конца 1936-го Буллит рассказывал президенту о терроре в России, вести о котором он собирал в Париже. По мнению Буллита, причина террора была в массовом недовольстве Сталиным, на что тот ответил устранением всех лидеров, вокруг которых могла сплотиться оппозиция.
    При прежнем премьере Франция заключила договор о взаимопомощи с СССР, направленный против Германии; ссылаясь на свой опыт в Москве, Буллит говорил французам, что Кремль не выполнит своих обязательств. В Испании уже шла война, и испанский посол рассказывал Буллиту о том, что республиканская авиация состояла из советских истребителей, которыми управляли советские пилоты. Сообщая об этом Рузвельту, Буллит писал, что после Испании «следующей в меню у Гитлера будет Чехословакия», а Франция нарушит свои обязательства и не выступит в ее защиту. Так и случилось, Буллит предсказывал события на два года вперед. Он рекомендовал принять германское влияние в Центральной Европе и на Балканах как неизбежность; экономическое доминирование Германии не обязательно будет сопровождаться ее политическим доминированием, писал Буллит. Последнее может быть предотвращено переговорами о разоружении и возрождением европейского единства [162]. Если первая идея была заимствована из прошлого, то вторая смотрела слишком далеко в будущее, и обе были нереалистичны. В целом в это время Буллит, как и Рузвельт, верил в возможность умиротворить Гитлера. Президент рассматривал возможность личной встречи с нацистским канцлером и проведения международной мирной конференции в Европе. Используя их общий исторический опыт, Буллит предупреждал Рузвельта, что его планы личного посредничества между Германией и Францией следуют неудачному примеру Вильсона, и разочарование при завышенных ожиданиях может оказаться неизбежным. Из этих планов Рузвельта ничего не вышло, но Буллит посещал французских министров и их заседания так часто, что в Париже его в шутку звали министром без портфеля. Французское правительство искало возможности взаимопонимания с Германией, что вскоре привело к невмешательству Франции в германские захваты в Центральной Европе. Пытаясь посредничать по дипломатическим каналам, Буллит рекомендовал французскому правительству сделать «уступки Германии», понимая их «как часть общего плана объединения Европы» [163]. Неясно, насколько его французские партнеры разделяли это видение единой Европы, но оно было пророческим. В тот момент, однако, Буллита стали подозревать в излишнем сочувствии Гитлеру, которое было тогда, возможно, оборотной стороной его ненависти к Сталину.
    Американский посол в Берлине Уильям Додд в конце 1936-го тоже вел переговоры с нацистскими лидерами, пытаясь подготовить их к мирной конференции. Буллит был недоволен Доддом, считая его чересчур агрессивным для дипломата. Профессор истории, друг покойного Вильсона и издатель его бумаг, Додд писал в Госдепартамент мрачные и точные отчеты о положении дел в Берлине, повлиявшие на решение Рузвельта отложить и, как оказалось, отменить его план путешествия в Европу. Его враждебное отношение к нацистскому режиму, по мнению Буллита, не соответствовало его положению дипломата; впрочем, Буллит примерно так же мрачно и точно писал о положении дел в Москве. Он писал Рузвельту, что Додд имеет «множество черт, которыми можно восхищаться, но почти идеально не соответствует своей нынешней должности» [164]. Он предлагал Рузвельту заменить Додда профессиональным дипломатом, своим другом Хью Уилсоном, что и произошло в начале 1938-го. Возможно, что более гибкая дипломатия, которую отстаивал Буллит, втянула бы нацистов в переговоры и позволила бы, по крайней мере, предотвратить германо-советский пакт 1939 года.
    Трагедия истории в том, что правы были оба: Додд был прав в отношении Гитлера так же, как Буллит был прав в отношении Сталина. Сделать верный выбор между двумя диктаторами, делившими предвоенную Европу, было трудно или невозможно. Ирония истории в том, что дочь Додда стала советской шпионкой. Живя с отцом в посольской резиденции в Берлине, двадцатипятилетняя Марта Додд влюбилась в секретаря советского посольства Бориса Виноградова, кадрового офицера НКВД, и была им завербована. Их роман продолжался вплоть до отзыва Виноградова, расстрелянного коллегами в 1938-м. До этого момента Марта Додд передавала в Москву копии дипломатических бумаг со стола своего отца. Потом она уехала с отцом в Америку, где продолжала заниматься шпионажем в пользу Советов. Выйдя замуж за нью-йоркского миллионера Альфреда Штерна, она и его завербовала. В 1956 они оба бежали от американского суда, и им пришлось много лет прожить в Москве и Гаване. Буллит вряд ли догадывался о шпионаже Марты, но его недоверие к Додду как дипломату оказалось обоснованным.
    Знакомый со «всем Парижем», Буллит особенно ценил дружбу с двумя сравнительно молодыми людьми, финансистом Жаном Монне и военным летчиком Ла Шамбром. За много лет до того Монне был помощником французского министра торговли на Парижской мирной конференции, где познакомился с Буллитом. Потом он стал заместителем Генерального секретаря Лиги Наций, но эта работа ему не нравилась, и он вернулся к семейному бизнесу – торговле коньяком. Потом он перешел к международным финансам и помог стабилизировать польскую и французскую валюты, а в середине тридцатых годов жил и работал в Китае, помогая режиму Чан Кайши финансировать железнодорожное строительство. Так он набирал международный опыт, который поможет ему стать отцом-основателем Европейского союза. Пока что, в 1929-м, он познакомился в Париже с художницей Сильвией Джанини. Финансист был почти на двадцать лет старше художницы, что не помешало их любви; но она была замужем, и муж Сильвии не давал развода. Внебрачная связь продолжалась пять лет, но тут на помощь пришел Буллит. В августе 1934-го он сообщал Рузвельту о прибытии Монне, «одного из моих ближайших французских друзей», в Москву [165]. Тогда, наверно, и созрел их план, осуществившийся тремя месяцами позже, в ноябре, и самым романтическим способом: Жан вновь приехал по Транссибирской магистрали из Шанхая в Москву, а Сильвия приехала туда из Швейцарии. Встретившись в столице победившего пролетариата, они в два дня оформили переход Сильвии в советское гражданство, ее развод с Джанини и брак с Монне. Так, 13 ноября 1934-го, будущий творец Европейского Союза женился в Москве [166]. Вместе с Буллитом в деле принял участие и французский посол в Москве Чарльз Анфан; наверняка не обошлось и без Андрейчина.
    У Монне был свой план урегулирования отношений с Японией, подробности которого мы не знаем. В порядке обмена идеями с Монне этим планом хотел теперь заняться сам Буллит. Осенью 1934-го он поехал по Транссибирской дороге на Тихий океан. Он посетил Японию и Китай, встречался с императором и с Чан Кайши, но дальневосточный план Монне остался нереализованным. Человек эффективный в международных делах и закрытый в личной жизни, Монне провел потом много лет в Вашингтоне, успешно, хотя и слишком поздно, воплотив в жизнь идею Буллита о поставках американской авиации Франции до вступления Америки в войну. Буллит рекомендовал его Рузвельту, и Монне завязал отношения с ведущими американскими политиками. Он сумел сделать то, что не удавалось другим, – объединить, с американской помощью, Европу. Это, как мы увидим, было еще одной идеей Буллита, и он же дал старт звездной карьере Монне.
    Другим молодым французом, с которым Буллиту удались серьезные дела, был летчик Ги ля Шамбр, ставший министром авиации весной 1938-го. Во Франции Буллит постоянно слышал, писал и говорил о самолетах. Ля Шамбр рассказывал Буллиту, что Франция и Германия имели достаточно бомбардировщиков, чтобы уничтожить столицы и промышленность друг друга. Однако Германия имела гораздо больше истребителей, которые могли ее защитить, и с каждым месяцем ее преимущество увеличивалось: в те решающие годы Германия производила больше самолетов в месяц, чем Франция и Англия вместе взятые. Ля Шамбр добивался массовых закупок американских аэропланов, но Рузвельт подписал Акт о нейтралитете, запрещавший продажу оружия воюющим сторонам в Европе. В разговорах с французскими летчиками у Буллита появилась оригинальное для того времени представление о связи между технологией и политикой, которое вело его к новому видению единой Европы. Развитие авиации, писал он, превратило современную Европу в нечто абсурдное: за час можно пересечь несколько европейских границ. «Мелкие европейские государства не выживут в эпоху авиации. Сейчас у них есть выбор: либо они подавят свои национальные чувства – гордость и ненависть – в достаточной степени для того, чтобы объединить континент; либо наоборот, уничтожат друг друга, и Европа достанется большевикам» [167].
    Разговаривая с французскими лидерами, Буллит не мог обещать им военную поддержку Америки, которую Рузвельт и тем более Конгресс не были готовы предоставить. Помня об уроке Первой мировой войны, Буллит и сам надеялся, что Америка на этот раз избежит прямого участия в европейской катастрофе. Но идея объединения Европы постоянно присутствует в парижских письмах Буллита Рузвельту. Единственный шанс мирного развития, писал он 10 января 1937-го, состоит в том, чтобы Блум выступил с обширной инициативой разоружения и экономического сотрудничества на континенте. Такой проект поддержат все страны Европы, кроме Германии, Венгрии и Болгарии. Россия сделает все, чтобы убить такую идею, но это неважно: Россия не Европа, писал он. Это очень ранний вариант европейской идеи, которую Буллит формулировал в открытом противостоянии советской угрозе: «единственным итогом всеобщей европейской войны станет азиатский деспотизм», писал он Рузвельту [168]. Очевидно, что Буллит постоянно обсуждал эти идеи с Блумом и другими французскими лидерами, включая молодого Жана Монне, который их осуществил.
    В ноябре 1937-го Буллит по собственной инициативе посетил Геринга в Берлине. В подробном донесении Рузвельту он сравнивал нацистского лидера с задней частью слона, но пересказывал его слова и намерения. Геринг рассказал Буллиту, что Германия полна решимости исправить ошибки Версальского мира, аннексировав Австрию и Судеты. Одновременно он говорил, что у национал-социалистов нет намерений в отношении Украины. Так в Вашингтоне узнали о планах официальной Германии за четыре месяца до аннексии Австрии и за десять месяцев до Мюнхенского договора. Надо думать, что сотрудники Госдепартамента, выполняя свои прямые обязанности, поставили об этом в известность коллег в Лондоне и Париже. Если так, не вполне понятно, почему в этих дипломатических столицах акции Гитлера постоянно назывались «внезапными».
    Премьер-министр Даладье в эти дни говорил Буллиту, что Гитлер не примет никаких условий мира, кроме «абсолютного унижения всех наций на Земле». Он тоже балансировал между двумя угрозами. Наполеон в своей ссылке на острове святой Елены пророчил: «Казаки будут управлять Европой». Вот это и случится, говорил французский премьер: выиграют от войны только большевики. Буллит был в ужасе от итогов Мюнхена и, узнав о них от Даладье, телеграфировал Рузвельту: «Встреча с Гитлером в Мюнхене была дипломатическим поражением Франции и Англии». Все равно симпатии Буллита целиком принадлежали Франции. «Дух Франции все тот же… Война будет долгой и ужасной, но какова бы ни была цена, Франция выиграет эту войну», – писал он [169].
    Летом 1938-го Буллит принимал у себя в Париже сыновей своего старого друга и соперника Джозефа Кеннеди, американского посла в Лондоне. Братья Кеннеди собрались тогда, накануне войны, в большой европейский тур, и их особенно интересовала Восточная Европа. Сохранилось письмо Буллита Джону Кеннеди, эсквайру, от 8 мая 1939-го, где посол предлагал трехнедельный маршрут: Берлин, Варшава, Каунас, Таллин, Москва. В итоге братья Кеннеди гостили несколько недель у Буллита в посольстве, а дальше не поехали. Война могла начаться в любой момент.
    Советские контакты и старые тревоги не оставляли Буллита и в Париже. Видимо, здесь он познакомился с Вальтером Кривицким, одним из первых и, возможно, самым важным из «перебежчиков» – перешедших на Запад агентов НКВД, которые предоставили миру детальную информацию о сталинских методах. Примкнув к большевикам в 1917-м, этот еврей из австрийской Галиции сделал отличную карьеру, поднявшись за двадцать лет до положения нелегального резидента НКВД в Гааге. Держа там антикварную лавку, Кривицкий координировал разведывательную сеть по всей Западной Европе. С началом чисток в армии и НКВД Кривицкий и его коллеги почувствовали себя неуютно; многих отзывали в Москву, откуда не возвращались. В сентябре 1937-го друг и коллега Кривицкого Игнатий Рейсс написал Сталину письмо с отказом вернуться в СССР, завернув в конверт недавно полученный орден Красного Знамени. Вскоре его убили в швейцарской деревне, а письмо появилось в европейских газетах. То был первый удар по советской непорочности; левая пресса была в бешенстве. После этого бежал и Кривицкий. Наученный опытом Рейсса, он не стал скрываться в глухих кантонах, а обратился за помощью к французскому правительству и к американскому послу. С помощью Буллита Кривицкий получил полицейскую охрану и печатался в парижских газетах, а потом получил американскую визу и билет в Нью-Йорк. Там у него начались проблемы с иммигрантскими властями, которыми снова пришлось заниматься Буллиту. Книга Кривицкого «На секретной службе у Сталина» произвела сенсацию в 1939 году. Полная просоветских иллюзий, американская пресса атаковала Кривицкого, но подписание советско-нацистского пакта подтвердило его худшие предсказания. Он дал показания в Конгрессе и потом сотрудничал с Британской секретной службой, раскрыв ей «кембриджскую пятерку» советских шпионов. В феврале 1941 года его нашли мертвым в вашингтонском отеле. Американская полиция считала причиной смерти самоубийство. Кроме нее, мало кто сомневался, что Кривицкого убрали советские агенты [170].
    Одновременно с делом Кривицкого Буллит инициировал еще одно, для Америки более значительное, дело Алджера Хисса. Со ссылкой на Даладье и французскую контрразведку Буллит информировал Госдепартамент и впоследствии самого Рузвельта о том, что сотрудник госдепартамента Хисс был коммунистом и советским шпионом. Возможно, что люди Даладье получили эту информацию от Кривицкого, а возможно, что Буллит сам узнал о шпионской деятельности Хисса от Кривицкого и, обсудив эту информацию с Даладье, сослался на него. Госдепартамент предпочел не реагировать на информацию Буллита. Хисс спокойно продолжал свою карьеру, работая с Самнером Уэллесом, пока не стал в 1944-м ответственным за организационное строительство будущей ООН. В 1945 году Хисс был одним из ключевых участников Ялтинской конференции, где писал многие черновые документы и имел прямой доступ к Рузвельту. Официально он нес ответственность за все, что было связано с Ближним и Дальним Востоком, но он подготавливал и документы по Польше, по немецким военнопленным и пр. В 1948-м еще один перебежчик, советский шпион и редактор журнала «Тайм», Уиттакер Чамберс разоблачил Хисса в своих показаниях комитету Конгресса по антиамериканской деятельности. В 1952 году Буллит дал Конгрессу показания по этому поводу. Он был уверен в шпионаже Хисса. За дачу ложных показаний тот провел около четырех лет в тюрьме, но умер в своем доме. Большинство современных экспертов не сомневаются в том, что Хисс все эти годы, с 1939-го до 1947-го, был советским агентом в Госдепартаменте. Ущерб, который его деятельность нанесла Европе, США и ООН, до сих пор не оценен во всей полноте; многие документы остаются засекреченными.
    Наконец, Буллит инициировал дело Виктора Кравченко, капитана советской армии, который служил в Вашингтоне, занимаясь закупками по ленд-лизу. Познакомившись с меньшевиком из Белоруссии, который стал американским экономистом Дэвидом Даллином (будущим соавтором, вместе с Борисом Николаевским, замечательной книги «Принудительный труд в Советской России», вышедшей в Йейле в 1947-м), Кравченко рассказал ему о своем намерении остаться в США. Даллин познакомил его с Буллитом, которого знал в связи с русскими делами; Буллит обратился к своему другу школьных лет Френсису Биддлу, который был тогда генеральным прокурором США. Так в 1944 году Кравченко попросил политического убежища в США. Советские власти требовали его экстрадиции, и бывший уже посол Джозеф Дэвис просил Рузвельта удовлетворить их. Однако информацией Кравченко заинтересовалось ФБР, Рузвельт проявил твердость, и Кравченко остался в Америке. Его книга 1946 года «Я выбираю свободу» рассказывала американцам и европейцам о коллективизации, терроре и Гулаге. Интересно, что помогал Кравченко писать его книгу Юджин Лайонс, американский журналист левых взглядов, который в середине 1930-х в Москве был приятелем Буллита и переводчиком Булгакова, а с тех пор сильно разочаровался в сталинизме. Книга Кравченко стала международным бестселлером, чему немало способствовал судебный процесс 1949 года: Коммунистическая партия Франции требовала признать книгу Кравченко клеветой и проиграла суд. Вынужденный жить под чужим именем, Кравченко был найден застреленным в 1966-м; как обычно бывало в таких случаях полиция признала самоубийство.
    В августе 1939-го нацистская Германия и Советский Союз подписали пакт о ненападении. В словаре американских дипломатов появилось понятие «тоталитарные государства», под которым понимались оба эти государства в их очевидных сходствах. Буллит видел в этом пакте осуществление своих самых страшных прогнозов. Его близкий друг Энтони Биддл был послом в Польше, и теперь они вместе ожидали ее раздела между «тоталитарными государствами». Америка оставалась нейтральной, и немецкие дипломаты, перехватившие переписку Буллита и Биддла, обвинили американцев в антигерманских настроениях. После взятия Варшавы Биддл оставался американским послом при Польском правительстве в изгнании, которое пребывало в Париже, и сотрудничал там с Буллитом над решением польских проблем. В частности, они занимались загадочной судьбой тысяч польских офицеров, исчезнувших после ввода советских войск в Восточную Польшу.
    Буллит постоянно писал Рузвельту о незащищенности Франции. Ей могли помочь, доказывал он, только поставки американской авиации, и он предлагал обойти Акт о нейтралитете, недавно принятый Конгрессом. Авиационные заводы можно было построить в Канаде. За французские деньги американские фирмы поставляли бы канадским заводам оборудование и компоненты, а собранные самолеты во Францию поставляла бы Канада. В качестве руководителя этой операции Буллит предлагал своего «многолетнего близкого друга, которому я доверяю как брату» Жана Монне [171]. В октябре 1938-го Рузвельт принял Монне и одобрил проект канадских заводов, обходивший Акт о нейтралитете. В январе 1939 года в присутствии Буллита, который прибыл для этого в Вашингтон, президент приказал своим министрам выполнять этот необычный план. Более того, Буллит настаивал, чтобы Франция получила не только устаревшие истребители «Кертис», но и новейшие секретные штурмовики «Дуглас». Одновременно он предлагал пересмотреть Акт о нейтралитете, называя его защитников в Конгрессе «союзниками Гитлера». Он заверял Рузвельта, что если эмбарго останется в силе, Франция и Англия проиграют будущую войну, и Америке придется сражаться с Гитлером и в своем полушарии; если же Америка начнет поставлять им оружие, есть шанс, что Франция и Англия выиграют войну без участия американских солдат. Впрочем, Буллит скромно оценивал этот шанс в 60 % [172]. Еще Буллит уговаривал Рузвельта ввести Атлантический флот США в Средиземное море, но этого не случилось. Американские самолеты, собранные в Канаде по схеме, придуманной Буллитом и Монне, прибыли во Францию слишком поздно, чтобы принять участие в военных действиях. Эмбарго было снято только в ноябре 1939-го.
    Буллит все время торопился, а Рузвельт все время опаздывал. Президента связывало многое: Конгресс, общественное мнение, каким он его видел, и воспоминания о Первой мировой войне, закончившейся Версалем. Только когда немецкие танки и бомбы уничтожили французские укрепления, считавшиеся верхом военного искусства, в Вашингтоне поняли, что Буллит был прав: поражение европейских союзников будет означать господство «тоталитарных государств» над Европой, войну в Атлантике и германское вторжение в Америку. Парадоксально, что о возможности японской атаки задумывались меньше. Буллит любил говорить о будущем, но его пророчества далеко не всегда подтверждались. Так, в декабре 1937-го он писал Рузвельту, что японское наступление на СССР кажется ему вероятным, а вот японская атака на США – полной чепухой. Но все же он давал верный совет вовлечь Японию в гонку вооружений на море; это истощит ее и сделает менее вероятным начало войны в Китае.
    Сухопутная армия США совсем не была готова к войне; зато флот, значительная часть которого базировалась на Гавайях, в Перл-Харборе, был отличным. Он мог защитить Америку от германских крейсеров; но что если, разбив Францию и Англию, нацисты завладеют их флотами и поведут соединенную армаду через Атлантику? В мае 1940-го Рузвельт просил Буллита начать переговоры о том, чтобы французское правительство подготовило вывод своего флота из Средиземного моря в Африку и Вест-Индию с тем, чтоб он не достался немцам, побеждавшим на суше. Более того, Буллиту предлагалось с особой секретностью начать такие же разговоры о судьбе британского флота. На деле после капитуляции Франции некоторые из кораблей ушли в Англию и Египет, другие были уничтожены британским флотом, а несколько потоплены самими французскими моряками. Зато Буллит договорился об эвакуации в Америку французского золотого запаса.
    В 2.50 ночи 1 сентября 1939-го Рузвельта разбудил звонок Буллита. Он звонил из Парижа, чтобы сообщить президенту о том, что немецкие самолеты бомбят Варшаву и несколько дивизий перешли польскую границу. «Понятно, Билл», ответил Рузвельт. «Вот и началось. Да поможет нам Бог!» [173]. То, что последует за этим, Буллит знал лучше Рузвельта: вoйна станет мировой. В письме от 8 сентября он просил Рузвельта отозвать его к ноябрю, найдя ему место в кабинете министров. Он хотел место министра обороны (Secretary of War), в крайнем случае министра военного флота. Но Рузвельт, поколебавшись, назначил на эти важнейшие места двух республиканцев, сформировав коалиционный кабинет, на который мог опереться в момент кризиса. Буллит остался в Париже, и о начале вторжения СССР в Финляндию в Вашингтоне тоже узнали из его телефонного звонка. После начала «зимней войны» именно Буллит затеял сложную дипломатическую игру, в результате которой Советский Союз по просьбе Финляндии исключили из Лиги Наций. В декабре 1939-го Буллит со слов Даладье сообщал Рузвельту о том, что немцы будут наступать через Голландию и Бельгию: их знаменитый маневр в обход линии Мажино не был такой уж неожиданностью. Он предсказывал скорые бомбардировки Парижа и рекомендовал всем американцам покинуть город. И бесконечно повторяясь, он просил у Рузвельта самолеты. Теперь цифра, необходимая для борьбы с Германией, возросла до 10 000 самолетов в течение 1940 года для Франции и Англии [174].
    Париж бомбили, но и под бомбами Буллит писал Рузвельту увлекательные письма, искусно смешивая просьбы со сплетнями. Самой скромной стала просьба прислать двенадцать пулеметов для обороны посольства, и она была удовлетворена. Чувствуя себя на войне, Буллит терял терпение в разговоре с начальством. «Вы не можете больше терпеть некомпетентность индивидов и организаций, из-за которых американская помощь не достигает умирающих французских мужчин, женщин и детей», писал он президенту. В марте 1940-го Буллит вступил в скандальную перепалку с Джозефом Кеннеди, американским послом в Лондоне. В присутствии Буллита Кеннеди говорил журналистам в Белом Доме, что Германия скоро выиграет войну, а Франция и Великобритания «провалятся в ад». Буллит тут же при тех же журналистах обвинил Кеннеди в нелояльности президенту, которому они оба служили, и посоветовал ему «заткнуться». После обмена еще несколькими любезностями оба покинули помещение.
    А немцы приближались к Парижу быстрее, чем кто-либо ожидал. Телеграммой от девятого июня Рузвельт приказал Буллиту покинуть город вместе с французским правительством. О том же писал ему госсекретарь Халл, который надеялся, что Буллит поможет своему другу премьер-министру Полу Рейно увезти правительство, флот и остатки армии в Северную Африку, чтобы оттуда воевать с немцами. Все посольства, кроме американского, покинули город, следуя за правительством. По аналогии с Парижской коммуной 1871 года правительство Даладье ожидало, что накануне вступления немцев в Париж в городе начнется коммунистическое восстание; верил в это и Буллит.
    Он отказался покинуть Париж. «Американские послы в Париже никогда не отступали», телеграфировал он Рузвельту. Действительно, американские послы оставались в Париже и во время Французской революции, и во время прусской оккупации 1870 года, и во время германского наступления 1914-го. После раздумий 11 июня Рузвельт телеграфировал Буллиту свою поддержку, где бы тот ни был, в Париже или во временной столице Франции; Рузвельт лишь просил своего посла поддерживать непрерывный контакт с французским правительством. Волнение Рузвельта ясно из этого текста, который наверняка писал или диктовал он сам: «Вы не можете взять на себя полномочия местной власти, но как истинный американец Вы сделаете все возможное, чтобы спасти человеческие жизни». Из ответной телеграммы Буллита ясно, что он еще два года назад предвидел эту экстраординарную ситуацию и обсуждал ее с Рузвельтом, говоря ему, что в случае оккупации Парижа не покинет город. «Я буду не я, если буду бежать от опасности», – писал своим начальникам Буллит [175].
    В панике покидая Париж, французское правительство объявило его «открытым городом», что было равносильно сдаче столицы. 12 июня, за два дня до входа немцев в город, на заседании правительства Франции Буллит был назначен носителем верховной власти в городе – исполняющим обязанности мэра Парижа, как о нем тогда говорили. Он настоял, чтобы в городе осталась полиция и пожарные части. В тот день он присутствовал на службе в Нотр-Дам; люди видели, как он плакал, когда молился. Роль Буллита в переходный период после отъезда правительства из города была частью совместного плана, выработанного французским кабинетом вместе с американским послом. Коммунистического восстания не случилось, но при входе немцев в Париж началась перестрелка в пролетарском районе Сен-Дени. Командующий 10-й армией генерал фон Кюхлер, который совсем недавно сравнял с землей Роттердам, отдал приказ своей артиллерии и авиации бомбить город. Буллит сумел связаться с Берлином и его коллега, посол Хью Уилсон, настоял на соблюдении режима «открытого города» [176].
    Так 14 июня немецкие колонны вошли в пустынный, притихший Париж. В качестве своей штаб-квартиры немцы выбрали отель «Крийон», тот самый, где располагалась американская делегация на Парижской мирной конференции. Буллит отправил туда своих атташе, военного и морского, в полной форме; один был полковником, другой адмиралом. Действуя по протоколу, они представились на входе в «Крийон», откуда их немедленно проводили в офис фон Кюхлера. Вместе они выпили лучшего коньяка, который только был в этом роскошном отеле, и позвонили Буллиту. Тот договорился о встрече с генералом, на которой они обсудили меры по сохранности посольства и собственности американцев в Париже; в Париже оставались 2 500 американских граждан. Кюхлер даже пригласил Буллита и двух его атташе на парад, который в тот же день проводил на площади Согласия (Пляс де ля Конкорд); американцы уклонились от этой чести. Потом посольство выпустило семьсот сертификатов, охранявших дома и предприятия американцев в Париже, и немцы их уважали.
    Через два дня после отъезда в Бордо правительство Рейно пало. Премьером стал маршал Петен, который после цепи интриг воспрепятствовал отъезду Кабинета и Сената в подготовленные для них резиденции в Марокко. Вместо этого правительство переехало в Виши, и его политика стала позором для Франции и помехой для ее бывших союзников. Госсекретарь Халл, кажется, считал, что если бы Буллит уехал с правительством в Бордо, он мог противостоять такому повороту дел. В своих мемуарах де Голль писал примерно то же: если бы Буллит был в Бордо в критический период падения правительства Рейно, он мог бы сделать для Франции больше, чем сделал в Париже. Роберт Мерфи, карьерный дипломат и советник американского Посольства, утверждал, однако, что Буллит спас Париж, повлияв на решение Рейно объявить Париж «открытым городом» и убрать из него армию, оставив полицейские и пожарные части. Кеннан тоже считал это особой заслугой Буллита [177]. Париж был бы обречен, если бы французский кабинет держался своего первоначального плана сражаться с нацистами «улица за улицей, дом за домом». Город был бы разрушен и в том случае, если бы полиция ушла из него накануне прихода немецких войск и в городе вспыхнуло бы восстание, которое многие тогда предсказывали.
    Буллит покинул Париж две недели спустя, 30 июня. Направившись в Виши, он имел там встречи с Петеном и его министрами, и с отчаянием писал госсекретарю: «Их физическое и моральное поражение столь абсолютно, что они вполне приняли для Франции положение провинции нацистской Германии». Скоро и Англию постигнет та же участь, говорил ему президент Лебрюн. Кажется, вы рассчитываете на то, чтобы стать любимой провинцией Германии, отвечал Буллит. Он присутствовал на заседании Национальной Ассамблеи 10 июля, собравшейся в театральном зале, чтобы голосовать, отправляться ли правительству вслед за Даладье в Северную Африку, чтобы бороться с фашистами, или оставаться в Виши и сотрудничать с ними: «Смерть Французской республики, – писал Буллит в Вашингтон, – была жалкой, серой и недостойной… Хорошо, что последняя сцена этой трагедии случилась в театре» [178]. Одна американка оставила воспоминания о том, как она встретила Буллита в Виши. Безукоризненно одетый, он выходил из черного лимузина и «выглядел таким опрятным и бравым, будто герой фильма за миллион долларов; все подобострастно смотрели на него» [179]. Пятнадцатого июля он отбыл в Лиссабон и потом домой в Штаты.
    Буллит вернулся из Франции в двойственном положении, которое и раньше бывало ему знакомо. С полным основанием он чувствовал себя героем сопротивления и человеком, спасшим Париж. Но соперники и враги знали, что он был чиновником, не выполнившим приказ начальства. Об этом писали газеты, и Рузвельт специально просил госсекретаря опровергнуть эту дезинформацию; Халл, однако, и сам не одобрял непослушание Буллита. В августе 1940-го Буллит произнес речь в «Философском обществе» Филадельфии, где произносил свою знаменитую речь посол во Франции Томас Джефферсон, рассказывая Америке о Французской революции. Америка в опасности, говорил Буллит. Страна сейчас в такой же опасности, в какой Франция была год назад, перед началом нацистского вторжения. Диктаторы, говорил Буллит, всегда убеждены в том, что демократии реагируют слишком поздно. «Поражение Британского флота будет для нас тем же, что для Франции стал прорыв линии Мажино… Если Америка не будет участвовать в войне, война придет в Америку». Согласно его вычислениям на трибуне, если дать Германии победить Великобританию, общая мощь германского флота в пять раз превысит силы США [180]. Заранее одобренная Рузвельтом, эта речь произвела фурор. Позиции изоляционистов в Конгрессе были как всегда сильны; в Сенате снова звучали требования арестовать Буллита. Но его настояния увенчались успехом. К сентябрю Рузвельт принял наконец решение предоставить Англии пятьдесят старых военных кораблей в обмен на пользование базами в трех британских колониях. В ноябре Буллит подал в отставку, но она была принята только в январе 1941 года. Рузвельт предлагал ему теперь место посла в Лондоне, что в военное время было, конечно, очень важным назначением. Но «Билл Будда» хотел большего.

Глава 12
Война в Вашингтоне

    В Госдепартаменте развертывалась борьба между теми, кто относился к Советскому Союзу как к серьезной и, в перспективе, опасной проблеме международных отношений, и теми, кто просто рассчитывал на дружбу с «дядюшкой Джо», как американцы называли Сталина. Популярный госсекретарь Корделл Халл не слишком интересовался текущими вопросами и был особенно далек от советских дел. В 1938 году он вызвал Кеннана, чтобы с его помощью разобраться, что стало с американскими коммунистами, эмигрировавшими в СССР. Тысячи выходцев из Миннесоты, Нью-Йорка и Чикаго поехали строить социализм в СССР, а потом пропали в ГУЛаге. Кеннан видел этих людей в Москве и отлично знал, что с ними потом стало. Но он никак не мог объяснить этого Халлу; тот не верил, что люди, пусть даже русские коммунисты, могут вести себя так нерационально, чтобы уничтожать собственных сторонников. Кеннан настаивал на своем и видел, что только разрушает доверие Халла к себе и другим «русским специалистам».
    Почти все эти «русские специалисты» Госдепартамента были обязаны своей карьерой Буллиту. Теперь они собрались в Восточно-европейском отделе Госдепартамента под руководством Роберта Ф. Келли и писали меморандумы, которые никак не сходились с восторженными донесениями посла Дэвиса. Внезапно и без объяснений отдел Келли был закрыт в 1937-м, а сам он отправился советником в Анкару. Кеннан потом писал, что закрытие отдела стало результатом «советского влияния на самых высших эшелонах власти»; он удивлялся, что Маккарти не заинтересовался теми, кто расправился с Келли и его отделом. Кеннан не назвал своих врагов в Госдепартаменте, которых фактически объявил советскими шпионами или, в терминах Маккарти, агентами влияния. Одним из лидеров этой победившей фракции был Дэвис; другим был дальний родственник Рузвельта Самнер Уэллес, который стал в 1937-м заместителем Госсекретаря. Он и устроил чистку в Госдепартаменте, избавляясь от региональных отделов и их сотрудников. Специалист по Южной Америке, Уэллес не видел особых проблем в отношениях с СССР и поддерживал веру Рузвельта в то, что СССР – прогрессивное государство и вероятный союзник, а ключом к возможным трудностям послужат личные отношения президента со Сталиным.
    В мае 1940-го, сразу после немецкого вторжения в Нидерланды, роль личного представителя Рузвельта занял Харри Хопкинс. Опытный администратор, он совсем не имел международного опыта, но долго работал в системе социальной помощи, созданной Новым курсом. Он симпатизировал социалистическим идеям и, кажется, восхищался Советским Союзом. Оценивая его роль, Буллит писал об «абсолютном невежестве» Хопкинса во внешней политике; но его политика работала, и это приходилось признать. «Все американцы хотели верить в то, что Советский Союз таков, как говорит Харри Хопкинс», – рассказывал Буллит. Его обиду понимали все, кто принадлежал к окружению Рузвельта: Хопкинс занял в американской политике военных лет именно то место, на которое претендовал Буллит, а опыт и взгляды их были разными. И о врагах, и о союзниках Буллит знал неизмеримо больше, а в его способностях переговорщика сомневаться не приходилось.
    Челночная дипломатия Хопкинса, много раз за время войны летавшего между Вашингтоном и Москвой, обеспечила функционирование ленд-лиза и, несомненно, помогла победе 1945 года. Но его же действия, поддержанные Рузвельтом, привели к Ялтинской конференции, советскому контролю над Восточной и Центральной Европой и наконец, к холодной войне. Беседуя с Рузвельтом, Буллит возражал против политики безусловной поддержки СССР, которую проводил Хопкинс. Мы не знаем, лучше или хуже стали бы результаты военного сотрудничества, если бы за ленд-лиз отвечал Буллит; но его действия наверняка были бы совсем иными, чем действия Хопкинса. В 1941 году он изложил Рузвельту свою философию. Сталина нужно поддерживать в той мере, в какой он полезен; ему жизненно необходима американская помощь, и если выставить ему условия, он их примет. Советский Союз является союзником, но от этого он не стал современным, миролюбивым и демократическим государством. Рузвельт согласился с аргументами Буллита, а потом сказал, что просто верит Сталину. Если он, Рузвельт, «будет предоставлять ему все, что может, и не будет просить ничего взамен, тогда Сталин, noblesse oblige, после войны не будет заниматься аннексиями», а будет вместе с ним, Рузвельтом, строить мир и демократию. Буллит напомнил Президенту, что «говоря о noblesse oblige, он имеет дело не с герцогом Норфолкским, а с кавказским бандитом, который, если получает все в обмен на ничто, просто думает, что ему попался осел».
    В 1941-м бои шли в Африке, приближаясь к святым местам и нефтяным полям Аравии и Палестины. Танковые бригады Роммеля, которого даже Черчилль называл «великим генералом», выигрывали у англичан битву за битвой. Рузвельту нужна была ясная картина того, что происходит в Северной Африке и на Ближнем Востоке, и в чем именно состоят там американские интересы. В духе своей политики личной дипломатии, он поручил эту часть воюющего мира Буллиту. Президент продолжал доверять ему в целом, но не в тех решающих частностях, которые касались отношений с Англией и Советским Союзом. «Президент хочет такого отчета, который позволит ему почувствовать, будто он сам там был», записывал Буллит после ланча в Белом доме. 22 ноября Буллита назначили личным представителем президента США на Ближнем Востоке в ранге посла. Телеграммой Черчиллю Рузвельт сообщал о назначении «моего старого друга Билла Буллита» и просил оказывать ему содействие.
    По дороге в Египет Буллит узнал о японской атаке на Перл-Харбор. Британский губернатор Тринидада сообщил ему эту новость, не скрывая радости: теперь мы союзники, говорил он. За месяц обследовав ситуацию в Ираке, Иране, Сирии, Ливане, Палестине и Египте, Буллит рекомендовал направить подкрепления в Египет, где уже стояли американские войска. Он опасался в это время того, что Гитлер направит несколько дивизий с русского фронта в Турцию, а оттуда будет рваться к ближневосточной нефти. Генерал Маршалл подтвердил опасения Буллита, и Рузвельт тоже казался доволен его донесениями. Но следующую должность, на которую рассчитывал Буллит, он не получил. Он объяснял свое растущее в это время отчуждение от Рузвельта местью Самнера Уэллеса, который и в отставке продолжал общаться с Рузвельтом. Но его брат знал, что главная причина их расхождения содержательная: «Буллит и Рузвельт находились на противоположных полюсах в отношении к Сталину» [181].
    В июне 1941-го секретарь Рузвельта Маргарет Ле Хэнд перенесла инсульт, и Рузвельт был вынужден отказаться от ее услуг, к которым привык за двадцать лет ее службы на работе и дома. Ее роман с Буллитом к этому времени скорее всего перешел в дружбу, но она оставалась для него источником информации и лоббировала его интересы. Возможно, Рузвельт считал, что к преждевременной болезни его секретаршу привела ее несостоявшаяся помолвка с Буллитом; в таком случае, это стало еще одним поводом сердиться на него. Маргарет была частично парализована и жила с сиделкой в Соммервиле, Массачусетс. Буллит много раз предлагал ей переехать к нему в Ашфилд, но она отвечала отказом; письма писала под ее диктовку сиделка. Она умерла три года спустя.
    Политические принципы Буллита все дальше расходились с более прагматическими взглядами Рузвельта. После вторжения нацистских войск в СССР президент совершил резкий поворот в своей политике, забыв о советско-нацистском пакте и делая ставку на союз с СССР. Теперь уже Буллит не поспевал за интуитивным Рузвельтом. Первого июля 1941 года, вскоре после вторжения немцев в СССР, Буллит писал президенту, что хоть объявленная им политика поддержки всех, кто воюет с Гитлером, несомненно правильная, надо понимать и то, что СССР долго сопротивляться не сможет. Он не мог себе представить, что Советский Союз будет сражаться лучше любимой им Франции. Скоро, писал Буллит, немцы завладеют ресурсами СССР, и тогда преимущества Америке в нефти, стали и прочих естественных ресурсах сойдут на нет. Нам надо, писал Буллит, развивать нашу военную промышленность быстрее, чем немцы будут развивать военную промышленность на советской территории.
    Мечтая принять посильное участие в войне, Буллит в июне 1942-го занял скромную, но интересную ему должность специального ассистента министра военного флота. Сразу после этого он улетел в Европу, чтобы встретиться с Черчиллем и де Голлем. С генералом Эйзенхауэром он обсуждал возможное вторжение в Африку и рекомендовал Жана Монне на пост главы гражданской администрации оккупированных районов. Он подсчитывал число германских субмарин и строил планы освобождения Эдуарда Эррио, бывшего премьер-министра Франции, который сейчас сидел в тюрьме режима Виши. Он писал черновики пропагандистских деклараций, чтобы войска распространяли их после высадки в Африке. Но Рузвельт держал его в стороне от самых важных дел, и Буллит не принимал участия в англо-американских встречах в Касабланке и Каире.
    В ноябре 1942-го Рузвельт, однако, попросил его совета по установлению гражданских администраций на территориях, оккупированных американцами. Буллит воспользовался этим шансом, чтобы, далеко выйдя за пределы предложенной темы, рассказать президенту о том, как бы он вел войну и строил послевоенный мир. Самым важным в этой серии писем стало длинное послание от 29 января, посвященное устройству Восточной Европы и защите ее от советской угрозы. Предвещая холодную войну аргументами и риторикой, это письмо суммировало советский опыт Буллита, применяя его к новым реальностям мировой войны. Мы все восхищаемся смелостью советских солдат, но Сталин не изменился, объяснял Буллит. Советский Союз продолжает оставаться тоталитарной диктатурой, в которой нет свободы слова и прессы, имитируется свобода религии и господствует всеобщий страх перед секретными службами. Мы находимся в союзе с Советами, писал Буллит, но мы стремимся к демократии в Европе. Если СССР по окончании войны проявит захватнические намерения в Европе, мы будем противостоять им так же, как мы противостоим нацистскому государству. После поражения Германии, предсказывал Буллит, Сталин будет стараться либо аннексировать соседние государства, либо устраивать революции по всей Европе, начиная с самой Германии и кончая Финляндией, Польшей и Балканами. Буллит представил вполне реалистический список из 15 государств, которые подпадут под советское влияние, но особенно он был озабочен судьбой Польши [182]. Пока что, однако, СССР зависел от американской помощи, как когда-то Англия и Франция зависели от помощи вильсоновской Америки. Поэтому надо, не теряя времени, сделать все, чтобы защитить Европу от послевоенной советской агрессии. Буллит предлагал, в частности, рассмотреть с военными экспертами альтернативную зону высадки американских войск в Греции и Турции. Пройдя с боями через Балканы и Румынию, они бы очистили от немцев Венгрию, Австрию, Польшу и вышли к Балтике, установив американский контроль над Центральной и Восточной Европой.
    Буллит развертывал в огромном послании Рузвельту свою давнюю и любимую идею, что после поражения Германии, Италии и Японии встанет вопрос о послевоенном устройстве Европы. Надо добиться того, чтобы она стала единым, сильным, интегрированным государством, которое будет принимать участие в судьбах мира наравн